– Иди-ка суда-то!

Я подошел.

– Ваша курица нанесла – вишь, сколь! – показывает в подоле с десяток яиц. – Вишь, подрыла лазок под плетнем и несется тут. На-ка. С пяток матри (матери) отдай, а пяток, – бабка оглянулась кругом и тихо досказала, – этим отнеси, на сашу (шоссе).

На шоссе (на тракте) работали тогда заключенные, и нас, ребятишек, к ним подпускали. Мы носили им яйца, молоко в бутылках… Какой-нибудь, в куртке в этой, тут же выпьет молоко из горлышка, оботрет горлышко рукавом, накажет:

– Отдай матери, скажи: „Дяденька велел спасибо сказать“.

– Я помню бабку, – сказал я.

– Ниче… хорошая была баба. Заговоры знала.

И дядя Емельян рассказал такую историю.

– Сосватали мы ее – с братом старшим ездили, с Егором, она – вон талицкая (это через речку), – привезли… Ну, свальба (свадьба)… Гуляем. А мне только пинжак новый сшили, хороший пинжак, бобриковый… Как раз к свадьбе и сшили-то, Егорка же и дал деньжонок, я-то как сокол пришел. И у меня прямо со свадьбы этот пинжак-то сперли. Меня аж горе взяло. А моя говорит: „Погоди-ка, не кручинься пока: не вернут ли“. Где, думаю, вернут! Народу столько перебыло… Но знаю, што – не из нашенских кто-то, а из талицких, наверно: наш-то куда с им денется? А шили-то тада на дому прямо: приходил портняжка с машинкой, кроил тут же и шил. Два дня, помню, шил: тут же и питался, и спал. Моя чо делат: взяла лоскут от шитья – лоскутов-то много осталось – обернула его берестой и вмазала глиной в устье печки, как раз, где дым в чувал загибает, самый густой идет. Я не понял сперва: „Чего, мол, ты?“ – „А вот, говорит, его теперь каждое утро корежить будет, вора-то. Как затопим печку, так его начнет корежить, как ту бересту“. И чо ты думаешь? Через три дня приходит из Талицы мужичонка, какая-то родня ее, бабе-то моей… С мешком. Пришел, положил мешок в угол, а сам – бух, на коленки передо мной. „Прости, говорит, грех попутал: я пинжак-то унес. Поглянулся“. Вытаскивает из мешка мой пинжак и гусиху с вином, теперь – четверть, а раньше звали – гусиха. Вот, вишь… „Не могу, говорит, жить – измаялся“.

– Побил его? – спросил я.

– Да ну!.. Сам пришел… Зачем же? Выпили эту его гусиху, да я ишо одну достал, и ту выпили. Не одни, знамо дело: я Егора позвал с бабой, ишо мужики подошли – чуть не новая свадьба!.. Я рад без ума – пинжак-то добрый. Годов десять его носил. Вот какая у меня старуха была. Она тада-то не старуха была, а вот… знала. Царство небесное.

Было у них пятеро сыновей и одна дочь. Троих на этой войне убило, а эти в город уехали. Доживал дядя Емельян один. Соседи по очереди приходили, топили печку, есть давали… Он лежал на печке, не стонал, только говорил:

– Спаси вас бог… Зачтется.

Как-то утром пришли – он мертвый.

Для чего же я сделал такую большую выписку про великого князя Алексея? Я и сам не знаю. Хочу растопырить разум, как руки, – обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, – поразмыслить-то сперва и хотелось, – а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой – на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь – дети одного народа, может, хоть злость возьмет, но и злость не берет. Оба они давно в земле – и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос… А что, если бы они где-нибудь ТАМ – встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русских души. Ведь и ТАМ им не о чем было бы поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие – на веки вечные. Велика матушка-Русь!

***

Copyright (c) 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского