Когда парень пошел к колодцу, я догнал его.

– Послушайте, – сказал я, – почему этот колодезь называется «батюшкин»?

Он вытащил полные ведра, поставил их на землю и сказал нехотя:

– Да тут случай был с одним попиком…

– С отцом Арсением?

– Ага.

Он поднял обеими руками ведро, жадно отпил из него и пошел к дому.

Когда я вернулся в собор, он был почти пуст. Старушки собирали свечные огарки, снимали с икон бумажные розы. Повар и балалаечник, кряхтя и хекая, вытаскивали из тамбура тяжелый ларь с образками, крестами, печатными иконами, выставленными для продажи. Исай Неделин щелкал на счетах, подбивая дневную выручку. Словом, начиналась церковная проза.

Владыка и монашек рассматривали фрески. Отец Федор почтительно прислушивался.

– Несомненно Рублев, – говорил преосвященный, вглядываясь в фигуру Сергия Радонежского. – Обратите внимание на эту розоватую охру.

– Мне кажется, – осторожно вмешался я, – что рисунок слишком сух для Рублева. В его живописи больше чувства.

Епископ вежливо выслушал и покачал головой.

– Вы – я разумею светских искусствоведов, – сказал он, – равняетесь на западное искусство, на эпоху Возрождения. Но ведь именно эта эпоха и покончила с религиозной живописью.

– Позвольте, а Боттичелли? А Сикстинская мадонна? А весь Рафаэль? А…

Владыка нетерпеливо прервал меня, воздев руку жестом Иисуса Навина, останавливающего солнце:

– Не то! Истинная вера была у средневековых примитивистов, у Чимабуэ, у Джотто. А дальше пошло обнажение телес, разврат. Уже ваш Боттичелли живописует одежду не для сокрытия плоти, а для открытия ее. В движениях, в изгибах тела появляется сладострастие. Под видом богоматери изображают своих содержанок и просто уличных девок. Рафаэль, Леонардо и прочие – это художники вконец светские. К счастью, у нас пошло иначе. Древнерусское искусство не замутило веры чувственными материалистическими соблазнами Возрождения. Русский народ нравами своими суров. Самая неподвижность и – я не устрашусь сказать – косность нашей церковности уберегла религиозную живопись от греховных увлечений светскости и донесла до наших дней первозданную русскую строгость и прямоту.

Епископ ораторствовал, стоя у стены на фоне изможденных бородатых угодников и столпников. Узкие прорези окон наполняли храм неясным дрожащим сиянием. Дымный дух ладана смешивался с щекочущим ароматом духов, исходившим от владыки.

Постепенно вокруг него собирались люди. Отец Федор кивал головой и значительно взглядывал на балалаечника. Исай Неделин шевелил тонкими губами, точно смакуя что-то вкусное. Повар слушал с открытым ртом, ничего не понимая, но завороженный этим непрерывно льющимся потоком высоких слов. Монашек ходил вдоль стен, близоруко всматриваясь в киоты.

– Не суйся ты, Христа ради, Иван Кузьмич! – вдруг зашипел отец Федор, пытаясь оттереть певчего с лошадиным лицом.

– Изыди из храма, недостойный иерей! – загудел тот и тяжело брякнулся перед епископом на колени. – Не встану! – гремел он своим пещерным басом. – В твоей руке, владыка, арфа. Как ты сыграешь, так я и станцую.

– Подымите его, – спокойно сказал преосвященный.

Иван Кузьмич сам вскочил. Он стоял, широко расставив ноги и слегка покачиваясь своим большим телом. Вдруг он икнул.

– Это ничего, – сказал он успокоительно, – это душа с богом беседует.

– Кто вы такой? – спросил епископ.

– Певчий я, владыко, Иван Кузьмич Мамонтюк. Пел я прежде хористом в оперетте. Но впоследствии уверовал и для спасения души перешел во храм божий.

– Это хорошо.

– Скудна оплата, владыко. Договорились мы с двадцаткой за одну цену, а они разных удержаний понапридумывали да отчислений для всяких якобы благолепий и тому подобное.

– Истинная вера в деньгах не нуждается, – сказал епископ мягко. – Деньги – помет.

Мамонтюк дерзко посмотрел на владыку и забасил плаксиво:

– Святые слова, владыко! Так пусть же будет воля твоя отдать мне того помету, сколько мне причитается по работе. Ибо для пения на клиросе пожертвовал я сольной партией Анри в «Графе Люксембурге».

– Кичения в тебе много, Анри Кузьмич, – сказал епископ, усмехнувшись, повернулся и пошел в глубь собора.

Все двинулись за ним.

Мамонтюк потоптался разношенными валенками на древнем узорчатом полу, потом побрел к выходу. Вдруг повернулся и заорал, заполняя медным басом высокие своды собора:

– Сам-то хорош! В шелковой рясе! Весь «Магнолией» провонял! Стиляга! Сын Каина!

И бросился прочь из храма.

Епископ меж тем, вздев на крупный нос очки, внимательно рассматривал иконы на стенах.

– Вот произведение древнего иконника, – почтительно указывал ему отец Федор.

Преосвященный снисходительно улыбнулся.

– Что это икона в древнем русском стиле, не спорю, – сказал он. – Но что написана она не ранее девятнадцатого века, тоже несомненно. Приемы ремесленные. А ведь старинные изографы даже палитрой не пользовались.

– А чем же? – заинтересовался Исай Неделин,

– А вот чем.

Епископ протянул руку и пошевелил пальцами.

– Да, да. Ногтями! Они клали краски на ногти и так определяли тона.

Повар, балалаечник и бухгалтер переглянулись и покачали головами, удивляясь то ли искусству древних богомазов, то ли блеску и отточенности епископских ногтей.

– А вот этот образ постарше, – сказал епископ, нагибаясь. – Архангел Гавриил с огнепалящим мечом. Будь он подлинный, ему б цены не было.

– Уж я его приметил, – сказал брат Павел. – Иностранцы в Москве гоняются за такими иконами. За настоящими, конечно. Большие деньги дают.

– А что прискорбнее всего, – сказал епископ сокрушенно, – некоторые недостойные пастыри соблазняются.

– А вас иностранцы посещают? – осведомился монашек.

– Заглядывают, – сказал Неделин.

– А вы им иконы не продавали?

– Боже упаси! – замахал руками бухгалтер. Епископ посмотрел на него:

– Правду говорите?

Неделин даже покраснел всем своим смуглым лицом:

– Я, ваше преосвященство, отродясь не лгал.

– Верю, – сказал владыка. – Однако ложь во спасение не грех.

Он пошел вдоль стен, заставленных киотами.

– Печатные иконы я вообще за иконы не признаю, – говорил он, пробегая глазами по стенам.

– Тут и писаные, – робко возразил Неделин.

– Суздальская, да палехская, да мастерская богохалтура, – сказал епископ сердито.

Он шел вдоль стен, окидывая быстрым пренебрежительным взглядом многочисленных богородиц, Георгиев победоносцев, воскрешенных лазарей, иоаннов крестителей, тайные вечери, снятия со креста, сретения, христов во гробе, архангелов Михаилов, благовещения, вознесения, положения во гроб.

И вдруг остановился.

Взгляд его был устремлен на небольшую икону – явление трех ангелов патриарху Аврааму.

– Снимите-ка оклад, – сказал епископ повелительно.

Когда с иконы сняли грубый штампованный оклад, она засияла нежными красками. Даже воздух вокруг как будто заполнился голубыми и золотыми отблесками.

В отличие от знаменитой рублевской «Троицы» здесь были изображены не только божественные гости патриарха, но и он сам, и жена его Сарра. Оба они, вопреки традиционной иконографии, были представлены молодыми. В них-то, а не в ангелов, древний художник вложил всю мощь своего гения. В облике этой молодой пары было столько земного, что они своим величием обыденности затмевали бесхарактерную красивость этого расчлененного натрое и рассевшегося вокруг стола бога.

Алая одежда Авраама и синяя Сарры сливались в радостное зрелище. Я смотрел на икону и видел не библейских прародителей, а современных молодых влюбленных. И всюду просвечивало золото, как в яркий солнечный день.

Было ясно, что безвестный художник не столько думал о том, чтобы изобразить сошествие к Аврааму бога, единого в трех ипостасях, сколько просто хотел заразить людей наполнявшей его радостью существования. Не явлением троицы были заняты Авраам и Сарра, не на эту божественную абстракцию были устремлены их взоры, а друг на друга.