"Ладно, мол, — думаю, — производи хоть пять тысяч лет самое тщательное расследование, а все же, кроме дождя и бури, никого к ответственности не привлечешь".

Ну, председатель по обычаю объявил нам всем, свидетелям, что мы, как и на предварительном следствии обязались, так и должны будем подтвердить все свои показания присягою.

Затем приглашен был батюшка, и, по принятии присяги, нас, свидетелей, пригласили удалиться в отдельную камеру. Проходя мимо Степана, я заметил, что он стоял несколько растерянным: по необычайно бледному лицу его струился крупными каплями пот, грудь высоко поднималась, и затрудненное дыхание вырывалось какими-то болезненными, вздохами… Видимо, он страдал, и мудреного в этом ничего не было!

Когда пришла моя очередь и я вошел в залу суда, то на Степане уже просто лица не было; он весь дрожал как бы в сильном ознобе, и измененным до неузнаваемости голосом окликнул меня, когда я остановился перед зерцалом:

— Ваше благородие! Вы ведь присягали?

— Присягал, как и все, — ответил я, изумившись вопросу.

— Так ничего за меня, пане, не показуйте, — продолжал, давясь словами, подсудимый, — не хочу я, чтобы вы через меня брали грех на душу, не хочу я за вашу ласку ко мне да оддячить вам тем, что еще под грех подвести.

Мы все были поражены, как громом; в зале воцарилось гробовое молчание, и слышался только захлебывающийся стон несчастного Степана.

— Простите, господа судьи, — после долгой паузы, одолев душевное волнение, снова заговорил Петренко, — каюсь, во всем я виноват; я насправди не стоял коло своей будки в то время, как следовало, потому что кабы я стоял, то каков бы там ливень ни был, а я бы сигналы заметил, если не по свету, так по стрелке, какая у самой железной дороги, при моей будке и находится; коли поворачивают близкий ко мне диск, то и она поворачивается.

Председатель переглядывался с судьями, у торжествующего прокурора не сходила улыбка с уст, а у меня даже разгоралась злость на Степана: ну, кто его за язык тянул? Да еще так беспощадно все на себя валит… вот и за стрелку. Никто из нас при следствии на эту злополучную стрелку и внимания-то не обратил.

— Где же ты в это время был? — спросил наконец у подсудимого председатель.

— В своей будке, ваше превосходительство.

— Спал? Пьян был?

— Никак нет, ваше превосходительство, я истинно говорю, что горилки и нюхать не нюхаю… и от, стало быть, за день до несчастья та прибыла до нашей станции дивчина из нашего села, Орышка, — конфузясь и заикаясь, продолжал свою исповедь Петренко, — дак я ее признал… знакомая… да не удалось мне с ней перекинуться словом, а тут, на мое счастье или на горе, дождь и загони ее в мою будку… Ну, обрадовался, себя не помню: свое, значит, увидел… про родное село начал распытывать, как там у нас живется, — кто народился, кто оженился, кто помер?.. Ну, слово по слову, а грех и попутал… Вот все, по чистой совести, как перед богом, так и перед вами сказал; карайте меня, потому виновен; восемь лет верой и правдой служил… и их благородие знают, а баба вот подвела! — закончил уже спокойнее свое признание Степан и, вытерши рукавом пот на челе, с облегченною душой сел на скамью.

Чистосердечное, ничем не вызванное сознание подсудимого тронуло всех и облегчило ему наказание; но все же карьера его была совершенно испорчена, а сколько я вытерпел за него, бедного, объяснений, выговоров, замечаний, так и не поверите! Насилу все это перемололось и забылось; а Степана вот только недавно успел вновь пристроить и добавлю — женатого уже на той же злополучной хохлушке Орышке, виновнице всех его несчастий.

Так вот, — заключил добродушно рассказчик, — какие бывают истории на свете и как иногда трудно постичь движения души человека.

В это время раздался в зале звонок и окрик швейцара: "На Мелитополь, Симферополь, Севастополь — первый звонок!"

Мы засуетились.

— А все же, согласитесь, — резонировал, догоняя старичка рыжий следователь, — все-таки мы оказались правы: нельзя с добродушною доверчивостью относиться к этим грубым животным, нельзя: снаружи-то они святы и невинны, а покопайтесь только хорошенько…

— Нет-с, вы не правы, — садясь в вагон, резко ответил старик, — мой-то Степан потому и сознался, что чересчур был благороден душой… Неужели вы этого не поняли?