К Гайдовскому генерал предъявил иск, а пока тот тянулся, наносил ему всякого рода убытки и обиды: то срубит в гайк? его дуб, то вытопчет ему озимь, то захватит у него часть земли…

Капитан презирал всякие сутяжничества, а искал в свою очередь случая отомстить ему, суциге, тем же и раз даже сжег курень, построенный последним на капитанской земле; а генерал сжег капитану за то мельницу, ветряк; между ними началась правильная партизанская война, ожесточавшаяся с каждым днем и грозившая дойти до чудовищных размеров… Гайдовский за последнюю обиду поклялся перед образами у нас отблагодарить дегтярному генералу, хотя бы пришлось поплатиться за то каторгой, и, несмотря на просьбы моей матери и бабуни бросить эту безумную мысль, а подать лучше жалобу, он был непреклонен и мрачен как ночь.

Подходили рождественские святки. После строго соблюденных постов и воздержаний великодные и риздвяные праздники вносили в сумрачную труженическую жизнь села светлый луч отрадного отдыха, заставляя хозяек приготовиться к обрядам их по заветам седой старины, а потому перед святками, а особенно накануне, подымались в каждой семье усиленная работа и суета: приготовлялись всякие снеди и всякие печива, прибирались светлицы, белились стены и потолки, чистилась и исправлялась праздничная одежда, — вообще господствовал исключительно женский труд, а потому мужчины по большей части изгонялись на это время из хат, а зашедший гость в эти дни считался хуже татарина. Потому-то и меня в день сочельника, ввиду уборки комнат, отправили тогда к пану капитану поиграть и непременно вместе с ним возвратиться в святой вечер домой при появлении первой звезды.

Помню, как теперь, что тогда на святвечер погода была роскошная: легкий мороз, невозмутимая тишина, ровный, сверкающий пласт снега, разубранные пушистым серебром деревья, словно вырезанные на синем пологе неба, и прямые струйки золотистого дыма, стоявшие неподвижно на сахарных кровлях хат.

Не слыша земли под собой, я побежал через сад к широкому и глубокому рву, занесенному теперь снегом, перебрался по сугробам через майдан и очутился перед капитанской брамой; она была заперта дубовым засовом, и только маленькая форточка в воротине позволяла проникнуть в дворище кошевого. Четыре огромные собаки, побрязгивая цепями, ходили у брамы и стерегли вход в нее чутко; но меня они хорошо знали и приветствовали, помахивая кудлатыми хвостами, ласковым лаем. На кошевом дворике стояла необычная суета — не та предпраздничная суета, что сосредоточивается в хатах и кухнях, а серьезная плотничья, какую встретишь лишь в горячую рабочую пору.

Среди двора в куче золы смолились и парились не кабаны, а ободья и толстые обручи. На ганке капитан с двумя рабочими что-то мастерил и прилаживал к двум столбам; стучали топоры, звенели долота, визжали пилы; из кухни тоже доносились шипящие звуки струга и гембля: кипела какая-то спешная работа.

— А, мой любый джуро! — обрадовался мне капитан; раскрасневшись от работы, он выглядел теперь бодрее, моложе, и глаза у него горели не мрачным, а светлым огнем. — Сюда, сюда, до нашего гурту! — притянул он меня к себе и поцеловал, обмочивши мне мокрыми усищами все лицо.

— Что это, дядько-атамане? — воззрился я с удивлением на прилаживание какой-то диковинной машины.

— Катапульта, domine…

— Как? Что?

— А вот смотри: вот этот расправленный обод стянем шнуром, и выйдет лук.

— Лук? Тот, что стрелять? Как же его натянуть? Кто сможет? — засыпал я его вопросами, сгорая от любопытства.

— Да, да, любый, тот лук, что стреляют, и будем стрелять, — подчеркнул он злорадно, — а натянем вот этой штукой, что шины натягивает, а вот сюда приделаем желобок для стрелы, а сюда курок…

— Ах, как весело! — прыгал я от восторга. — А стрелы где? Давайте, дядько, я сделаю: у нас на повитках чудесный очерет, ровный-ровный и крепкий.

— Э, голубе мой, — усмехнулся дядько-атаман, — мы не такие приготовим стрелы… вон посмотри в кухне.

Я бросился к двери. В кухне и светлице шла тоже спешная работа; на верстаке стругались из соснины стрелы, на точиле острились наконечники, у печки в жаровне грелась какая-то смесь, на столе кухонном вместо пирогов и рыбы чернели кучи растертого пороха, угля, селитры и серы.

Я был на седьмом небе, бегал от верстака к печке, от печки на ганок и ждал с адским нетерпением, как такой чудовищный лук будет стрелять? Под впечатлением прочитанной мною сказки про какого-то колдуна-кузнеца, перекидавшего стрелы свои через море, я был просто опьянен восторгом и убежден, что это дядько для меня придумал такую забаву.

Баба-кухарка приходила несколько раз, смотрела с недоумением на непонятную ей работу и качала головой укоризненно.

— Уже вот-вот свято заходит, а наш пан атаман розпочал работу, да и дытыну держит — ведь оно, верно, голодное? То нам, старым, до звезды не следует есть, а ему, малому, можно. Пойдем, панычу коханый, пирожков покушаешь, — приглашала она меня ласково.

— Нет, нет, бабусю, мне есть не хочется, — не соглашался я отойти ни на шаг, да и взаправду было не до еды, — так захватили меня всего эти воинственные приготовления.

Уже загоралось на западе зарево и багряно-огненный шар спускался за бахрому дальней шелюги, зажигая рубинами верхушки серебряных тополей, когда в светлицу вошел капитан и объявил, что там все готово, а вот только как стрелы? Принес есаул Грач из-за печи целый жмут высушенных древок с прилаженными уже к ним наконечниками и какими-то втулками. Капитан потребовал еще приготовленный черный состав вроде мази и стал им наполнять втулки, прикрепляя к каждой по куску трута. Когда обсохли некоторые стрелы, то дядько взял одну из них и поджег ее трут у печки: засверкали искры и начали разлетаться с треском, а через мгновенье вспыхнула и масса во втулке; с страшным шипением начал вылетать из нее с едким дымом зеленоватый огонь, пламя которого постоянно усиливалось, и это продолжалось минуты две. Я восторгался, хлопал в ладоши и обнимал порывисто дядька за такой фейерверк.

— А ну пойдем, любый мой джуро, пробовать, как этот фейерверк полетит и как он кого-то потешит, — насунул Гайдовский на лоб смушевую шапку и, захватив стрелы, вышел на ганок.

Там уже возле катапульты стояло два есаула.

— А ну натягивай, как-то оно будет стрелять? — затревожился капитан, налаживая рычаг.

Со скрипом согнулся обод, натянулся шнурок и заскочил на крючок.

— Постой-ка, направить нужно, — стал он поворачивать и нацеливать ложу с желобком. — Как только поднять? Гм! Ну, вот: если перекинет — поправим… А ну, джуро, зажигай стрелу да отскакивай подальше!

Я зажег торчавший из стрелы трут и отскочил… вспыхнул синий дымок.

— Назад! — скомандовал капитан и начал давить собачку в курке. Видимо, трудно было спустить с крючка шнур, потому что дядько даже побагровел от натуги, а может быть, охватило его и другое волнение.

У меня замирала душа; я дрожал и не отводил глаз от этой чудесной машины. "Что-то будет? что-то будет?" — стучало у меня в висках.

Вдруг раздался какой-то взвизг, стук — и задрожал от сотрясения ганок.

Мы все уставились в небо смотреть за стрелой: сначала ее совершенно не было видно, но потом высоко, над нашим уже домиком, я заметил струйку дыма, несущуюся по направлению к церкви…

— Вот, вот, на церковь летит, — махал я рукой. Капитан было побледнел, но, присмотревшись, успокоился:

— Нет, церковь вправо… Рука не схибила.

Хотя солнце уже зашло, но небо еще не стемнело настолько, чтобы было удобно следить за полетом слабого огонька: он терялся в светло-лиловом просторе.

— А ну-те, хлопцы, — обратился капитан к есаулам, — вылезьте который на дах, оттуда виднее, где и что.

Я пристал, чтобы и меня взяли.

Из окошечка на чердаке все наше село было видно как на ладони — и кривые улицы, обставленные серевшими уже в сумерках хатками, и наша затерявшаяся сред них усадьба, и церковь на другом конце села, и генеральская, влево от нее лежавшая, усадьба. Уже во многих хатах зажигались красноватым огнем окна, словно вспыхивали тусклые звездочки; на быстро стемневшем своде небес начинали тоже мерцать робким сиянием огоньки… Теперь с каждым мгновением полет стрелы был заметнее: появится искра высоко над селом и потянется огненной ниткой, точно крохотная ракетка, описывая растянутую дугу, спускавшуюся уже более круто огненным язычком… Зрелище было для меня поразительным, и я выражал громко с высоты крыши свои восторги.