– Мне надо выйти! Выйти надо! – сказал я, словно малыш, который просится пописать. Мне вдруг жутко захотелось отлить, и я подумал, скоро ли смогу заняться столь земным делом.

Вдали завыла сирена. До сих пор не знаю, по моему ли вызову прибыла помощь. Во всяком случае, я, не простившись, бросил трубку и заковылял в прихожую.

Я открыл дверь и вновь уткнулся взглядом в дерево. Почему-то казалось, что на улице его уже не будет. Я продирался сквозь ветви, отплевываясь мошкарой и песком. Пронзительный вой сирены резал слух точно ножом. Наконец он смолк, и я, выбравшись из ветвей, увидел броскую ярко-красную пожарную машину, за которой остановилась «скорая помощь». Человек в полном пожарном облачении (зачем оно?) выпрыгнул из кабины и крикнул:

– Не шевелитесь! Оставайтесь там! Сейчас подадут носилки!

Я не остановился: как же они узнают, куда подать носилки, если я не покажу?

– Стойте! – гаркнул пожарный, а санитар «скорой помощи» (без всяких носилок) подбежал ко мне и взял в захват, не хуже смирительной рубашки.

– Не двигайтесь! Стойте на месте! – выпалил он, дыхнув соусом чили.

– Я вполне могу передвигаться, – сказал я.

– Джей Би! Тащи сюда носилки!

Видимо, пострадавшим они считали меня. В смысле, только что пострадавшим. Я пихнул санитара.

– Там моя жена! – сказал я. – Он-н-н-на…

– Все в порядке, дружище. Успокойтесь.

– Где она? – спросил пожарный.

– Вон там… – Я махнул рукой, перевел взгляд на дом и увидел, что его северной части больше нет. Нет ничего, кроме упавшего дерева.

– Ох ты! – выдохнул пожарный.

Я знал это дерево. Белый дуб. Огромный, добрых полтора фута в обхвате, он вырос, наверное, задолго до постройки дома, а теперь стоял на нашем заднем дворе и так сильно кренился в сторону крыши, что каждый сентябрь я просил рабочих, занимавшихся обрезкой крон, его проверить. Однако всякий раз они заверяли, что дерево здоровое. Да, старое, с поредевшей листвой, но здоровое. «И потом, если вдруг что, – говорил десятник, – большого урону не будет, потому как дуб слишком близко к дому. Он просто навалится на крышу, и все. Разогнаться не успеет».

Но рабочий ошибся. Во-первых, дерево явно было больное. Оно упало в тихий день даже без намека на ветерок. А во-вторых, дуб нанес громадный урон. Начав падать, он удовлетворенно застонал (видимо, этот скрип я и слышал), а потом рухнул на крышу, проломив дом сверху донизу. И в лепешку сплющил веранду.

– Вытащите ее, вытащите, – повторял я.

– Ладно, братан, успокойся, – сказал санитар.

Теперь он впрямь меня держал. У меня почему-то ослабли колени. Санитар отвел меня на лужайку и усадил на кованый стул, которым мы никогда не пользовались.

– Где-нибудь болит? – спросил он.

– Нет! Вытащите ее!

Я желал боли. Я ненавидел свое тело. Сижу чучелом, а крепкие здоровые мужчины пытаются вызволить мою жену.

Приехала бригада с цепными пилами и топорами, полицейские машины перегородили улицу, автокран поднял здоровенный кусок ствола. Спасатели переговаривались по рациям, с хрустом продирались сквозь ветки. Все это сколько-то продолжалось, но я не помню, сколько именно. Собралась толпа из соседей и праздных зевак. Старая Мими Кинг, жившая через дорогу от нас, принесла мне чаю со льдом. (Я лишь пригубил стакан ради вежливости.) Джим Раст накинул мне на плечи розовое вязаное одеяльце. Я его поблагодарил, хоть истекал потом – на улице было градусов восемьдесят [1].

– С ней все будет хорошо, – сказал я, ибо Джим молчал, но, по-моему, кто-нибудь должен был это сказать.

– Конечно, – ответил он. – Я очень надеюсь, Аарон.

«Зачем он называет меня по имени? – недоуменно подумал я. – Он же со мной разговаривает. Для чего уточнять-то?»

Двое мужчин вынесли из завала тяжелую груду тряпья и уложили ее на носилки. У меня ухнуло сердце.

– Что?.. – Я приподнялся со стула, но чуть не упал и ухватился за Джима.

– Жива? – крикнул он, а я подумал: «Чего он лезет? Это я должен спросить!»

– Пульс есть, – ответил пожарный, и я проникся к Джиму такой благодарностью, что слезы подступили к глазам.

– П-п-помоги мне… – проговорил я, цепляясь за его руку. Он понял и подвел меня к носилкам.

Круглое гладкое лицо ее было заляпано грязью. А холм груди превратился… во впадину. Ну это естественно! Ведь она лежит навзничь! Женская грудь всегда кажется плоской, когда хозяйка ее лежит на…

– Слава богу, крови не видно, – сказал я Джиму. – Нигде ни капельки.

– Нигде, Аарон.

Хоть бы он перестал называть меня по имени.

Я хотел сесть в «скорую помощь», но там куча медиков хлопотала над Дороти. Езжайте в больницу сами, велели они.

– Мы тебя отвезем, – сказала подоспевшая Мэри Клайд, жена Джима. Она учительница, вечно руководит.

– Ничего, я сам справлюсь, – ответил я.

– Конечно, но пока припаркуешься, то да се, а так будет проще.

– Ладно, – покорился я.

– Я принесу тебе ботинки, – сказала Мэри Клайд. – Где они?

– Оставь, Мэри Клайд, – вмешался Джим. – Сейчас ему не до ботинок.

Да нет, признаюсь, мне очень хотелось обуться; я сказал, где найти ботинки, и попросил захватить мой фиксатор.

Дороти отвезли в больницу Джонса Хопкинса, оснащенную по последнему слову техники, что, с одной стороны, было плюсом. С другой стороны, имелся огромный минус: всякий бал-тиморец с каплей здравого смысла только в самом крайнем случае соглашался попасть в этот громадный мрачный лабиринт обшарпанных коридоров, где часами томятся всеми забытые пациенты. Что ж, добро пожаловать в мир Ближайших Родственников: добрые вести, плохие вести, надежда, уныние, надежда и снова уныние – и так все бесконечные дни напролет. Операция прошла успешно, но потом что-то оказалось не так, и Дороти опять спешно отвезли на стол. Состояние ее «стабилизировалось» (как это понимать?), а затем все подключенные аппараты словно взбесились. Всякий раз, как врач выходил в приемный покой, я нарочно смотрел в другую сторону, точно узник, избегающий взгляда своего палача. Все другие ожидающие, сбившиеся в уютные кучки, бросались ему навстречу, но только не я.

Изредка мне разрешали повидать Дороти. Хотя слово «повидать» здесь вряд ли годится. Лицо ее было скрыто за всякими трубками, проводами и шлангами. Одна рука лежала поверх простыни, но я не мог взять эту пухлую смуглую руку с темными костяшками, ибо из нее тоже торчала трубка, закрепленная пластырем, – эту безвольную руку, будто пластилиновую. Все равно Дороти, конечно, не почувствовала бы моего прикосновения.

– Вон что натворил дуб, который меня беспокоил, – сказал я неподвижному телу.

Так много хотелось поведать. Вовсе не о дубе, бог-то с ним, сам не знаю, почему я о нем заговорил. Дороти, хотел сказать я, если б можно было отмотать назад и перенестись в наш домик, я бы ни за что не уединился в спальне. Я пошел бы за тобой на веранду. Встал бы за твоей спиной, прижался щекой к твоей теплой макушке и так стоял бы, пока ты не обернешься.

Если б Дороти это услышала, она бы насмешливо фыркнула.

Было время, когда я и сам фыркнул бы.

И вот что забавно: простуда-то моя сгинула. Не в смысле, что я вылечился, она просто исчезла за тот отрезок между лечебным чаем и приемным покоем. Наверное, это произошло, пока вызволяли Дороти. Помню, я сидел под розовым одеяльцем Джима Раста, но не чихал и не сморкался. Возможно, простуда излечивается падением дерева или психическим шоком. Либо сочетанием того и другого.

Меня убеждали поехать домой и передохнуть. То есть поехать к Нандине, поскольку все считали, что мой дом для жилья непригоден. Уговаривали меня Джим и Мэри Клайд, все мои сослуживцы и еще какие-то полузнакомые люди. (Видимо, история с моим дубом уже попала в газеты.) Мне приносили сэндвичи в вощеной бумаге и салаты в контейнерах, от одного вида которых меня мутило, даже Айрин притащила коробку отборных шоколадных конфет; все обещали неусыпно дежурить, покуда я чуть-чуть отдохну. Нет, сказал я, никуда я не уйду. Наверное, мне казалось, что своим присутствием я поддерживаю жизнь в Дороти. (Только не смейтесь.) Я даже не съездил переодеться. Так и сидел во всем грязном, зарастая щетиной, от которой жутко чесалось лицо.