Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьёт. А если и умный, и красивый, и не пьёт (как я), зато — нет счастья в жизни. И каждая судьба — как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой — другое.

Окончилось первое отделение.

Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня — некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.

Случайно я напоролась на своё отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына — это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадёжно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.

— Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?

— Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.

— Нет. Не просто, — серьёзно возразил Гомонов. — У меня к вам очень важный разговор.

Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?

— Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?

— Но ведь вы уже пишете диссертацию… — удивилась я.

Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой — несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.

— Ну и что? Все пишут, — обречённо согласился Гомонов. — Но может быть, я бездарен…

— Кто вам это сказал?

— Востриков.

— Он так и сказал? — не поверила я.

— По форме иначе, но по существу так…

Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей — это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причёсаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.

— А зачем вы верите? У вас должно быть своё мнение на свой счёт… — дипломатично вывернулась я.

— У меня его нет. — Гомонов искренне вытаращил глаза. — Я про себя ничего не понимаю…

Я давно заметила, что талантливые люди про себя ничего не понимают.

— Вы правы, — сказала я. — Пишут все, но вы — настоящий учёный. И ваши ошибки для меня дороже, чем успехи Вострикова.

Гомонов смотрел на меня, как сыриха на Лемешева. Он видел во мне не только меня, но и подтверждение себя. Последнее время он потерял себя, поэтому на его лице поселилось отвращение к жизни. А потерять себя так же мучительно, как потерять другого. Например, Мужа. Но я вернула Гомонову себя, и его глаза стали медленно разгораться, как люстра над залом. Он похорошел прямо на глазах, как Золушка после прихода феи.

— Спасибо… — Он сжал мою руку, и в неё потекли радостно заряженные флюиды.

Началось второе отделение.

Певец вышел на сцену и стал петь «Рондо» Моцарта.

Рондо — сугубо фортепьянное произведение, и в том, что певец предложил вокальную интерпретацию, — элемент неожиданности и авантюрности, как в диссертации Гомонова. Певец поёт Моцарта, чуть-чуть подсовременив, и это подсовременивание не только не убивает, но, наоборот, проявляет Моцарта. Я ощущаю, почти материально, что Моцарт — гениален.

Я вспоминаю, что он умер молодым, до сорока, и его похоронили чуть ли не в общей могиле с нищими. Моцарт был гений — зато умер молодым.

Известна его история с «Реквиемом», который он пи-сал в предчувствии смерти. Он был молод и не созрел для смерти. Он тосковал вместе со своим клавесином и страдал так же, как я в последние три дня. Может быть, не так же, по-другому… Хотя почему по-другому?

Страдания и радость у всех выражаются тождественно. Значит, так же. Значит, я не одинока.

У меня есть особенность: не любить свою жизнь. Возможно, это исходит из знака Скорпиона, себя пожирающего. Я тоже пожираю своё полусиротское детство, свою плохо одетую, а потом униженную юность, свою зрелость, осквернённую, как взорванная могила… Но сейчас, в эту минуту, моя жизнь кажется мне возвышенной и осмысленной. Лучше быть жертвой, чем палачом. Лучше пусть тебя, чем ты. Мне, во всяком случае, лучше.

Концерт окончился в половине одиннадцатого. До конца субботы оставалось полтора часа. Если за полтора часа ничего не случится, то можно сказать, что я уцелела.

Что вывезло меня из субботы?

1. Тактика Кутузова.

2. Гомонов. Я запустила Гомонова в его судьбу. Как сказала бы моя мама: «Умирать собирайся, а жито сей».

3. Моцарт. Причастность к Великой Энергии Страдания. Если страдали ТАКИЕ люди, почему бы и мне не пострадать, в конце концов.

Когда я вернулась домой, Машка Кудрявцева спала с выражением невинного агнца, и её губы отдельно спали на её лице.

Воскресенье

Я сижу на диване и смотрю в одну точку перед собой. В этой точке нет ничего интересного, просто мне лень переводить зрачки на другой объект. Моё состояние называется «дистресс». От него могут быть две дороги: одна — на балкон, с балкона — на землю с ускорением свободно падающего тела. Другая дорога — в обратную сторону. Из дистресса — в нормальный стресс, из стресса — в плохое настроение, из плохого настроения — в ровное, а из ровного — в хорошее.

Первую дорогу я могу проделать сама. А вот вторую я сама проделать не могу. Надо, чтобы кто-то пришёл, взял меня за руку и вывел из дистресса в стресс, из стресса — в плохое настроение и так далее, через страдания к радости.

Но кто может меня вывести? Муж? Подруга? Другая Подруга? Машка Кудрявцева с Костей?