— Хорошо, милорд, если уж вы не принимаете другого обращения, я хотел спросить вас, долго ли вы будете для меня видимы?

— Всегда!

Я выразил сильнейшее негодование:

— Это просто-на-просто оскорбление. Я такого мнения. Ты всю мою жизнь преследовала, преследовала меня невидимо. Это уже было достаточное несчастье, а теперь еще видеть такое милое создание, как ты, вечно следующее за мной, как тень, это перспектива невыносимая. Вот вам мое мнение, милорд; примите его к сведению.

— Мой мальчик, ни одна совесть, так хорошо себя не чувствовала, как я, когда ты сделал меня видимой. Это дает мне невыразимое преимущество. Теперь я могу смотреть тебе прямо в глаза, обзывать тебя всячески, коситься на тебя, издеваться над тобой, насмехаться над тобой. А ты знаешь, как красноречивы видимые жесты и выражение лица, особенно поддерживаемые живою речью. Я всегда буду обращаться к тебе в твоем собственном не-бре-жно ра-стя-ну-том тоне, дитя!

Я пустил в нее щипцами. Никакого результата. Милорд продолжал:

— Тише, тише, вспомни парламентерский флаг!

— Ах, я и забыл! Попробую быть вежливым, и ты тоже попробуй это, ради новизны. Вежливая совесть! Это своего рода идея, хороший фокус, превосходный фокус! Все совести, о которых я слышал, были терзающие, рвущие, докапывающиеся до всего, отвратительные дикари. И всегда привяжутся к какой-нибудь ничтожной пустяковине, провались они совсем, говорю я! Я бы согласился променять свою на оспу или все сорта чахоток и был бы доволен судьбой. Теперь скажи мне, почему это совесть не может сразу отмучить человека за всякий проступок и затем оставить его в покое? К чему это она преследует его денно и нощно, нощно и денно, неделю за неделей, вечно, вечно, все из-за одной и той же старой вещи? В этом нет ни смысла, ни справедливости. По моему, совесть, поступающая таким образом, хуже самой грязи.

— Нам это нравится. Этого достаточно.

— Делаете ли вы это с честным намерением испытать человека?

Этот вопрос вызвал насмешливую улыбку и следующий ответ:

— Нет, сэр, извините пожалуйста. Мы делаем это просто потому, что это наше занятие, наше ремесло. Цель ее, конечно, испытание человека, но мы лично совершенно незаинтересованные агенты. Мы назначены высшими авторитетами и не можем рассуждать. Мы повинуемся приказаниям и оставляем последствия идти своим чередом. Но я с удовольствием допускаю это. Мы слегка пересаливаем исполнение приказания, когда представляется к тому случай, что бывает почти всегда. Мы наслаждаемся исполнением их. Нам приказано иногда напоминать человеку о его ошибках, но мы порядком увеличиваем данную нам меру. А когда мы завладеваем человеком, особенно чувствительным, о, уж мы его допекаем! Я видела, как совесть приходила из Китая и России посмотреть на такую личность, сведенную с пути истинного какою-нибудь случайностью. Я видела человека этого сорта, который нечаянно подстрелил мулатского ребенка. Новость разлетелась кругом, и я желала бы, чтобы ты никогда больше не совершал проступков, если все совести не собрались со всей земли насладиться забавным зрелищем и помочь его владыке расправиться с ним! Этот человек в страшных муках катался по полу в продолжение сорока восьми часов без еды и сна и, наконец, испустил дух. Ребенок через три недели совершенно поправился.

— Милый народец, нечего сказать! Мне кажется, я теперь начинаю понимать, почему ты по отношению ко мне была так непоследовательна. В нетерпении выжать весь сок из каждого греха, вы заставляете человека раскаиваться в нем в самых противоположных направлениях. Например, ты нашла неправильной вчерашнюю мою ложь этому бродяге, и я страдал от этого. Но только-что вчера я сказал другому бродяге чистую правду, т. е., что потворствовать бродяжничеству — значит быть плохим гражданином. Что же ты сделала тогда? Ты заставила меня сказать себе: «А, было бы гораздо добрее и гораздо похвальнее слегка подсластить ему пилюлю невинной маленькой ложью и дать ему почувствовать, что если ему не дают хлеба, то, по крайней мере, не отказывают в хорошем обращении, за которое он может быть благодарен». И что же? Я целый день терзался из-за этого. За три дня перед тем я накормил нищего, и накормил его по собственному побуждению, думая, что совершаю добродетельный поступок. Ты сейчас же начала повторять: «Фальшивый гражданин, накормил бродягу!», и я терзался по обыкновению. Я дал нищему работу, ты протестовала и против этого, после заключения контракта. Конечно, ты никогда не говоришь «до» совершения поступка. Затем я отказал нищему в работе, ты протестовала и против этого. Затем я вздумал убить бродягу, ты не дала мне заснуть целую ночь, пропитав угрызениями каждую пору моего тела. Наконец, я уже был уверен, что на этот раз поступаю правильно, — я отослал нищего с благословением, но я бы желал, чтобы ты прожила столько же лет, сколько я, если ты опять не протерзала меня всю ночь за то, что я не убил его. Есть ли на свете возможность удовлетворить это злодейское изобретение, которое называется совестью?

— Ха, ха! Это уж роскошь! Ну, продолжай.

— Но, погоди, ответь мне на вопрос: есть ли такая возможность?

— Нет такой; во всяком случае я не намерена открывать тебе ее, сын мой! Осел, мне нет дела до того, какой поступок ты совершил, мое дело нашептывать тебе в ухо и заставлять думать, что ты совершил ужасную низость. Мое занятие и моя отрада заставлять тебя раскаиваться во всем, что ты делаешь. Если я пропустила какой-нибудь случай, то это вышло нечаянно, уверяю тебя, что нечаянно.

— Не беспокойся, ты не упустила ни одной безделицы, насколько мне известно. Я никогда во всю свою жизнь не совершил ничего такого, в чем бы я не раскаивался в продолжение двадцати четырех часов. В прошлое воскресенье я слушал в церкви благотворительную проповедь. Первым моим побуждением было пожертвовать триста пятьдесят долларов, но я раскаялся в нем и уменьшил приношение на сто долларов, раскаялся в этом и уменьшил еще на сотню; раскаялся в этом и уменьшил еще на сто; опять раскаялся и уменьшил остальные пятьдесят на двадцать пять; раскаялся и оставил только пятнадцать; опять раскаялся и оставил 2 1/3 долларов; когда, наконец, ко мне подошли с блюдом, я опять раскаялся и положил десять центов. Хорошо. Когда я пришел домой, мне хотелось вернуть и эти десять центов. Ты никогда не даешь мне слушать благотворительные проповеди без того, чтобы не подгадить.

— О, никогда и не дам, никогда не дам! Ты всегда будешь зависеть от меня.

— Полагаю, что так. Много, много раз в бессонные ночи хотелось мне поймать тебя за шиворот. Только бы теперь удалось мне схватить тебя!

— Да, без сомнения! Но я не осел, а только ослиное седло. Но продолжай, продолжай. Ты спрашиваешь у меня больше, чем мне угодно открыть.

— Я рад этому. (Ты не замечаешь моей маленькой неискренности!). Послушай-ка, говоря беспристрастно, ты мне кажешься самой поганой, презренной, сморщенной гадиной, какую только можно себе представить. Я очень рад, что ты невидим для других людей; я бы умер от стыда, если бы увидели, что у меня такая заплесневелая, обезьяноподобная совесть, как ты. Хоть бы ты был футов пяти или шести вышины…

— О, пожалуйста! Кто же в этом виноват?

— Я не знаю.

— Да ты же, никто другой.

— Провались ты! Со мной не советовались относительно твоей наружности.

— Это все равно; тем не менее ты много способствовал моему обезображиванию. Когда тебе было лет восемь или девять, я была семи футов вышины и хороша, как картинка.

— Жаль, что ты не умерла в детстве! Значит ты росла наоборот, неправда ли?

— Некоторые из нас растут вверх, некоторые — вниз, смотря по обстоятельствам. У тебя когда-то была большая совесть; если у тебя теперь такая маленькая, то на это были свои причины. Однако, в этом виноваты мы оба: и ты и я. Ты имел обыкновение быть добросовестным в очень многих вещах, болезненно добросовестным, хочу я сказать. Это было очень много лет тому назад. Ты, вероятно, теперь этого не помнишь. Ну, я так увлеклась своим делом и так наслаждалась муками, которые вызывали в тебе некоторые ничтожные проступки, что не отставала от тебя до тех пор, пока не пересолила. Ты начат возмущаться, я — терять почву, съеживаться, уменьшаться ростом, загрязняться и обезображиваться. Чем более я слабела, то тем упорнее ты привязывался к этим отдельным проступкам до тех пор, пока, наконец, части моего тела, соответствующие этим проступкам, не затвердели, как рыбья чешуя. Возьмем, например, хоть курение. Я поиграла с этой игрушкой слишком много и проиграла. Когда все уговаривали бросить этот порок, это старое, жесткое место как будто разрослось и покрыло меня всего, как кольчуга. Она производит таинственное, удушливое действие, и вот я, твой верный ненавистник, твоя преданная совесть, впадаю в крепкий сон. Крепкий! Ему нет названия. Я в такое время не слышу грома. У тебя есть еще несколько таких пороков, штук восемьдесят, может быть, девяносто, действующих на меня таким же образом.