— Рад тебя видеть, Пятница! —приветствовал я его.

Разумеется, я заранее решил назвать его Пятницей, если он когда-нибудь появится; решил еще тогда, когда увидел зародыш в яйце, которое я съел в лодке. Меня беспокоил вопрос о его корме, и я тотчас предложил ему кусочек сырой рыбы. Он проглотил его и снова разинул клюв. Я был рад этому — ведь если бы он стал капризничать, мне неминуемо пришлось бы его съесть.

Вы не можете себе представить, какой интересной птицей оказался этот юный эпиорнис. С самого начала он вздумал ходить за мною по пятам. Когда я удил рыбу в лагуне, он стоял возле меня и потом получал свою долю улова. А какой был умница! На берегу валялись какие-то пакостные зеленые бородавчатые штучки, вроде соленых огурцов. Он попробовал одну и чуть не отравился. С тех пор он не хотел даже смотреть на них.

И он рос. Рос почти на глазах. Я никогда особенно не любил общества, и его спокойные, мягкие манеры пришлись мне как раз по вкусу. Почти два года мы были счастливы, если можно быть счастливым на этом острове. Я жил без всяких забот, зная, что мое жалованье спокойно лежит и копится у Даусона. Время от времени вдали показывался парус, но ни одно судно не подошло к нам. Я развлекался, украшая остров узорами из морских ежей и причудливых ракушек. Я выложил крупными буквами надпись: «Остров Эпиорнис», — такие надписи из камней делают в Англии, возле провинциальных железнодорожных станций, — и покрыл все побережье чертежами и цифрами. Иногда я лежал на земле, наблюдая за птицей, как она гордо расхаживает и все растет, растет. При этом я высчитывал, какие буду получать доходы, показывая ее публике, если когда-нибудь выберусь отсюда. После первой линьки он похорошел, у него появилась синяя бородка и гребень, а в хвосте множество зеленых перьев. И я ломал себе голову, имеет ли Дауоон право претендовать на него или нет.

В бурю и в дождливые дни мы забирались в шалаш, который я соорудил из бывшего челна, и я рассказывал ему всякие небылицы о моих друзьях на родине. А после шторма мы бродили по острову, искали, не выбросило ли море какой-нибудь добычи. Не правда ли, идиллия? Будь у меня табак, просто райское было бы житье.

Но к концу второго года наша райская жизнь омрачилась. Пятница был уже тогда четырнадцати футов ростом от ног до клюва, с большой широкой головой, наподобие кирки, с огромными темными глазами, обведенными желтым ободком и поставленными близко, как у человека, а не так, как у курицы, — с боков. Его великолепные перья, не такие траурные, как у страуса, по окраске и строению скорее походили на перья казуара. И вот в это-то время он начал петушиться, надувать свой гребень и проявлять скверный характер.

Однажды, когда у меня упорно не ловилась рыба, он принялся похаживать вокруг меня с задумчивым и странным видом. Я решил, что он, быть может, снова наелся огурцов или чего-нибудь в этом роде, но нет, он просто выражал недовольство. Я тоже был голоден и, вытащив наконец рыбку, решил съесть ее сам. В тот день мы оба были не в духе. Он потянулся к рыбе и сцапал ее, а я дал ему тумака, чтобы заставить его убраться. И тогда он набросился на меня... Боже мой! Он наградил меня вот этим... — Рассказчик показал на свой шрам. — Потом он лягнул меня. Лягнул, как ломовая лошадь. Я вскочил и, видя, что он не намерен успокоиться, пустился что есть духу наутек, закрыв лицо руками. Но он бежал на своих неуклюжих ногах быстрее призового коня, пинал меня ногами и долбил мне затылок своей киркой. Я бросился к лагуне и залез по шею в воду. У воды он остановил- ся, — он не любил мочить ноги, — и начал орать, как охрипший павлин. А затем принялся бегать взад лвперед по берегу. Должен сознаться, я чувствовал себя униженным, глядя, как надменно держится это проклятое ископаемое. Голова и лицо у меня были в крови, а тело превратилось в студень с кровоподтеками.

Я решил переплыть на ту сторону лагуны и дать ему успокоиться. Вскарабкался на самую высокую пальму и сидел там, раздумывая обо всем случившемся. Никогда, ни раньше, ни позже, я не испытывал такой обиды! Неблагодарная тварь! Грубое создание! Я любил его, как родного брата. Я высидел его, я вскормил его. Голенастый урод, допотопная птица! А я, человек, царь природы, и так далее...

Я надеялся, что через некоторое время он все поймет и ему станет стыдно, что он так безобразно вел себя. Я думал, что, если я поймаю несколько хорошеньких рыбок, подойду к нему попросту и предложу их ему, быть может, он одумается.

Мне понадобилось немало времени, чтобы понять, какой злопамятной и несговорчивой может быть допотопная птица. Ну и злоба!

Не хочется рассказывать вам о тех мелких уловках, к которым я прибегал, чтобы образумить это со- вдание. Я просто не могу. У меня щеки горят от стыда, когда вспоминаю, какие унижения и обиды я терпел от этой дьявольской диковины. Я пробовал прибегнуть к насилию. Я швырял в него издали куски коралла, но он глотал их, и больше ничего. Однажды я бросил внего открытый нож и едва не потерял его, хорошо хоть, что он был слишком велик и мой красавец не мог проглотить его. Я пытался морить его голодом и перестал ловить рыбу, но он принялся собирать червей во время отлива и кое-как пробавлялся. Половину времени я проводил, сидя по шею в лагуне, а остальное — на пальмах. Одна из них была пониже других, и когда ему удавалось загнать меня на нее, и измывался же он над моими икрами! Это становилось невыносимо. Не знаю, приходилось ли вам когда-нибудь спать на пальме. Меня мучили там самые дикие кошмары. А позор-то какой! По моему острову с видом надутого герцога расхаживает вымершая тварь, а я даже не могу ступить ногой на землю! Я просто плакал от досады и усталости. Я прямо заявил ему, что не желаю, чтобы какой-то проклятый анахронизм преследовал меня на необитаемом острове. Я предлагал ему убраться вон, и пусть себе долбит клювом какого-нибудь мореплавателя его собственной эпохи. Но в ответ он только щелкал клювом. Несуразный урод: ноги да шея!

Мне не хотелось бы рассказывать, как долго это длилось. Я убил бы его раньше, если бы знал — как. Но в конце концов я вспомнил один способ, известный в Южной Америке. Связав все мои рыболовные лески водорослями и древесными волокнами, я сплел крепкую веревку ярдов в двенадцать длиной и привязал к концам по большому куску коралла. Это заняло у меня много времени, ведь мне то и дело приходилось либо нырять в воду, либо лезть на пальму. А потом я быстро закружил веревку над головой и метнул в него. В первый раз я промахнулся, но в следующий веревка ловко зацепила его за ноги и обернулась несколько раз вокруг. Он свалился. Я закидывал веревку, стоя по пояс в воде, а как только он сковырнулся, вылез и начал пилить ему горло ножом.

Я не люблю вспоминать об этом даже теперь. Несмотря на всю мою злобу к нему, в тот момент я чувствовал себя убийцей. Я стоял над ним, а он весь в крови лежал на белом песке, и его прекрасные длинные ноги и шея подергивались в предсмертных судоро- гах. Ох!..

После этой трагедии я мучился от одиночества, как проклятый. Господи боже, вы не можете себе пред- ставить, как я оплакивал эту птицу. Я сидел у ее тру- па и горевал, а вид этого безлюдного, печального острова приводил меня в содрогание. Я вспоминал, каким веселым птенцом он был, когда вылупился, вспоминал тысячу занятных фокусов, которые он выкидывал, по- ка не сбился с толку. Мне все казалось, что если бы жтолько ранил его, быть может, мне удалось бы его перевоспитать. Будь у меня возможность выдолбить могилу в коралловой скале, я похоронил бы его. Я испытывал к нему такое же чувство, как к человеку, и не допускал даже мысли о том, чтобы съесть его.

Я опустил его в воду, и мелкие рыбешки обглодали его дочиста. Даже перьев я не сохранил. А затем однажды какой-то чудак, проезжая на яхте, вздумал проверить, цел ли мой остров.

Он едва не опоздал. Одиночество мне надоело до черта, и я только колебался, броситься ли мне в море или отравиться этими зелеными штучками...

Кости я продал человеку по имени Уинслоу, торговцу, связанному с Британским музеем, а он, по его словам, продал их старому Гаверсу. Кажется, Гаверо не заметил их исключительной величины, и только после его смерти они привлекли внимание знатоков. Их назвали... эпиорнис... как далыпе-то?