— А я не отказываюсь, — миролюбиво сказал Чигаренков. — Я и так всех воспитываю. Отдельных граждан с обслуживаемой территории. Анку, дочку свою. Супругу исключаю — она сама кого хочешь воспитает, финансист она у меня…

По тону, каким Виталий отозвался о супруге, я догадался, что эта тема может нас завести довольно далеко. Поэтому я спросил торопливо:

— А с подчиненными как?

Чигаренков подошел к шкафу, достал из него толстую тетрадь в клеенчатом переплете и отрапортовал:

— Первейшая моя обязанность. Я должен знать и воспитывать личный состав в духе строгого соблюдения законности, высокой дисциплины и добросовестного выполнения служебного долга!

Я улыбнулся:

— И что, получается?

— Конечно, получается, — без тени сомнения сказал Чигаренков. — Я тут по совету одного знаменитого педагога — фамилию, жалко, забыл — на своих людей психологические характеристики для себя составляю. Ну для памяти, в порядке индивидуального подхода, одним словом. Глянь. — И он протянул мне тетрадь.

Я с интересом полистал тетрадь, заполненную каллиграфическим, неторопливым, как будто отпечатанным, почерком, удивительно верно представлявшим своего автора прямотой, аккуратностью и отсутствием колебаний.

«Уч. инспектор Выборнов. Добр, но вспыльчив, имеет слабость жениться. Честен до мелочи…»

«Уч. инспектор Снетков. По характеру холоден и надменен. Не пьет. Обещания выполняет…»

«Уч. инспектор Маркин. Любезен, вежлив. Живчик. Движется быстро, а взгляд косой».

«Уч. инспектор Ротшильд. Холостой. С завода по путевке. Компанейский парень. Весельчак. Прозван «Валя-девчатник».

«Командир взвода Форманюк. Скромен, тих, неразговорчив. Разводит птиц…»

«Уч. инспектор Поздняков. Старослужащий. Исполнителен. По характеру суров, требователен. Нет чувства юмора…»

Я положил тетрадь на стол, подождал, пока Чигаренков отпустит очередного посетителя.

— Капитально задумано. Молодец.

Чигаренков довольно заулыбался.

— Да, кстати, о Позднякове. Перебои у него, значит, с юмором?

— Перебои, — подтвердил Чигаренков. — Тут однажды Ротшильд пошутил что-то насчет его внешности, так он с ним полгода не разговаривал. Не говоря уже об анекдотах — все отделение животики может надорвать, а Поздняков и не улыбнется.

— А зачем тебе, собственно говоря, его чувство юмора? Он ведь у тебя на другой, кажись, должности?

— А как же? — удивился Чигаренков. — Я, как руководитель, должен это его качество учитывать. А то поговоришь с ним «с подковырочкой», как со мной Длинное Василий Васильевич когда-то, и хорошего сотрудника лишишься!

— Значит, сотрудник он хороший?

— Хороший не то слово. Я на его участок год могу не заглядывать.

— Так-так. Чем же тогда ты можешь объяснить эту историю с ним? Странно как-то получается.

Чигаренков задумался. Потом, приглаживая рукой и без того гладкий пробор, сказал:

— Странно, когда не знаешь, что произошло на самом деле. Понимаешь, Стас, он ведь, конечно, не ангел, Поздняков. В смысле — нормальный мужик и, как водится, имеет право в свободное время принять маленько. Но чтобы вот так, до бесчувствия… — Лицо Виталия перекосила брезгливая гримаса. — Нет, непохоже это на него. Ты не подумай только, что я «своего» под защиту беру. Если бы я узнал, что он в натуре так набрался, сам бы своей властью три шкуры с него спустил. Так что ты разберись по справедливости…

Я смотрел на его строгое точеное лицо с твердым волевым подбородком, поджатыми губами, странным образом выражавшее вместо строгости и твердости — мягкость и доброту, и думал, что, наверное, зря я столь ожесточенно отбрыкивался от предложения генерала, раз старослужащий Поздняков, мужик суровый и без чувства юмора, так нуждался в моей справедливости.

ГЛАВА 2

Капитан Поздняков лицом был похож на старого матерого кабана, и я снова подумал о том, что участковый — человек малосимпатичный. Несколько лет назад приятели взяли меня на охоту, и мне болезненно-остро запомнилась здоровенная острая голова подстреленного кабана — вытянутое, обрубленное пятачком рыло, прищуренные красноватые веки с длинными белыми ресницами, под которыми плавал мутный зрачок, расширенный последней ужасной болью, все еще угрожающий, но уже совсем бессильный желтый оскал.

— Андрей Филиппыч, у вас враги есть? — спросил я.

— Наверное, — дрогнули белые ресницы. — За десять лет службы на одном участке и друзья и враги появляются: народу, считайте, тысяч двенадцать живет.

— Можем мы с вами наметить круг таких недоброжелателей?

— А как его наметишь, круг этот? Это только у плохого участкового два недоброжелателя — жена да теща! А мне за эти годы со многими ссориться пришлось — и самогонщиков ловил, и хулиганам укорот давал, и тунеядцев выселял, бежавших домой с отсидки за шиворот брал, за собак беспризорных штрафовал, к скандалистам на работу жаловался, пьяниц со дворов да из подъездов гонял, родителей плохих в милицию и исполком таскал. И воры попадались, и в обысках участвовал. Вот и выходит…

Поздняков замолчал, обиженно и горестно двигая своим широким ноздрястым носом, росшим, казалось, прямо из верхней толстой губы.

— Что выходит? — спросил я.

— Да вот как-то раньше никогда мне это в голову не приходило, а сейчас все время об этом думаю. Живет несколько тысяч хороших людей на моем участке, и, по существу, никто из них и знать меня не знает, потому что нам и сталкиваться ни в чем не приходится. А случилась сейчас со мной беда, и надо бы слово обо мне доброе сказать знающим меня людям, так вы ходит, что, окромя всякой швали, никто и не знает меня. А от швали мне слова хорошего не дождаться.

Я покачал головой.

— Не согласен. Если хорошие люди вас не знают, значит, нормально службу несете, не даете их плохим в обиду. Ну ладно, оставим это. Объясните мне, пожалуйста, почему на стадионе у вас был с собой пистолет — вы же были не на работе и без формы?

— С войны привычка, и на службе осталась. Кроме того, я ведь и проживаю на своем участке, так что никакого времени дежурства у меня нет. В ночь, за полночь, что бы ни стряслось, бегут ко мне: «Давай, Филиппыч, выручай». А дела бывают самые разные — я вон трех вооруженных преступников в неслужебное время задержал…

— Значит, можно предположить, что многие знали о пистолете, который вы носите всегда при себе?

— Конечно! — участковый удивленно поднял на меня круглые рыжеватые глаза. — Я ведь представитель власти, и все должны знать, что у меня сила.

Я про себя ухмыльнулся — у меня были другие представления о силе власти, но ничего Позднякову говорить не стал.

— Чаю хотите? — спросил Поздняков.

— Спасибо, с удовольствием.

Чаю мне не хотелось, но я надеялся за чашкой чаю сделать наш разговор менее мучительно официальным.

Поздняков встал с дивана, на котором сидел он все время неестественно неподвижно, выпрямив длинную сухую спину старого служивого, только на пятом десятке переползшего из старшин в офицеры и сохранившего от этого почтительную опаску перед всяким молодым начальством. Он пошарил ногой под диваном тапочки, не нашел их и, видимо, счел неудобным при мне ползать на коленях по полу; махнул рукой и пошел на кухню в одних носках. На пятке левого носка светилась дырка — небольшая, размером с двухкопеечную монету. Поздняков на кухне гремел чайником, туго звякнула о дно вода из крана, спички скреблись о коробок, шипели, не зажигаясь, и участковый негромко чертыхался. А я осматривался.

Из личного дела Позднякова я знал, что тот женат, имеет дочь двадцати двух лет — студентку. Жена, Анна Васильевна, на одиннадцать лет моложе Позднякова, старший научный сотрудник института органических соединений, кандидат химических наук. Образование Позднякова — семь классов до войны, после войны — школа милиции. И тут было над чем подумать даже не потому, что я не мог представить, хотя бы умозрительно, какой-то естественной гармонии в этой не очень обычной семье, а потому, что порядок в комнате Позднякова был наведен не заботливой рукой хозяйки, а отшлифован твердой привычкой к казарменной аккуратности и неистребимой сержантской потребностью в чистоте. И маленькая, с двухкопеечную монету, дырка на носке.