А потом пришел страх. Он сочился отовсюду – из стен кабинета, от портретов того, с дымящейся трубкой, плавал в глазах жены, вместе с которой он ночью, стараясь не шуметь, сжигал какие-то фотографии с дарственными надписями, чьи-то письма… Страх парализовал все чувства, и Степа вдруг понял, что так страшно ему не было ни на фронте, ни даже в заброшенной церкви, когда когтистая лапа рвала доски пола. И наконец, случилось то, о чем вещал страх. Молодые крепкие ребята с теми же лазоревыми петлицами крутили Косухину руки прямо в его огромном кабинете, а затем воспоминания затянуло красным: он лежал на грязном холодном полу, ощущая только одно – боль. Нечеловеческую боль в разбитом теле, боль в душе от того, что где-то рядом в такой же камере избивали его жену. В ушах прозвучали слова какого-то мордастого с ромбами в петлицах, который говорил о невозможном – что Коля Косухин-младший отрекается от отца-изменника и просит того, с трубкой, разрешить ему взять другую фамилию.

…А в конце была стенка – такая, возле которой ему уже приходилось стоять. Но теперь Степа не стоял, а лежал. Последнее, что он видел, были не вспышки выстрелов, несущих, наконец, покой, а мелькание кованых прикладов, которые раз за разом опускались на его голову, пока, наконец, не пришла спасительная тьма…

Косухин сцепил зубы, глядя невидящими глазами на спокойное лицо старика, на разбитый рельеф над алтарной нишей. Он вдруг сообразил, что когда-то это было изображение огромной птицы с распростертыми крыльями. Возле губ оказалась чаша с водой – «сомой», как называл ее старик – и от первого же глотка стало легче…

Ростислав с удивлением поглядел на белого, непохожего на себя Степу – таким Косухина он еще не видел. А между тем Ростислава тянуло немедленно поделиться – хотя бы с этим краснопузым – тем, что довелось увидеть (вспомнить?) самому.

Вначале капитан тоже увидел вокзал, но не черемховский, а нижнеудинский. Он стоял неподалеку от станции вместе с группой офицеров рядом с суровым и решительным Любшиным. Полковник держал в руке карту и что-то объяснял, показывая на зеленые пятна бесконечной тайги. Потом он шел, отстреливался, снова шел, читал отходную над телами лежащих в глубоком снегу товарищей, снова шел – и наконец увидел яркое, весеннее солнце. Капитан был на борту огромного парохода, уносившего его по водам спокойного зеленого моря куда-то в даль, а на душе было печально и одновременно спокойно.

Затем был огромный город – Арцеулов почему-то сразу понял, что это Париж, хотя ни разу там не бывал. Он стоял в типографии, вычитывая верстку газеты. Мелькнула маленькая комната с окнами на глухую кирпичную стену, потом другая, где собрались его товарищи. На стене висел портрет Государя с черной лентой, а полковник Любшин читал обращение генерала Кутепова, который возглавлял какой-то РОВС.

Затем снова потянулись дни в типографии, но с каждым разом добираться туда становилось все труднее. В руках у Ростислава появилась тяжелая трость. Собрания офицеров становились все реже, а потом капитан увидел себя на старинном кладбище возле свежей могилы. На рукаве была траурная повязка, он говорил речь, а вокруг стояли его друзья в старых мундирах со странно глядевшимися здесь сверкающими крестами.

И вдруг Ростислав ощутил давно забытое чувство – ненависть. Он ненавидел, но не комиссаров, оставшихся где-то далеко, а других – в темно-зеленых касках, которые шли по улицам Парижа. Он услыхал незнакомое слово «боши», а затем воспоминания перенесли его в темный, освещенный керосиновой лампой подвал. Арцеулов стоял у деревянного стола, возле которого сгрудились молчаливые молодые люди в беретах, и он объяснял им устройство ручного пулемета. Ростислав злился на свой корявый французский и на проклятую болезнь, которая не дает ему пойти с этими ребятами туда, в ночь, где идет война.

Потом были те же улицы и вновь – незнакомые солдаты, но уже в другой форме. Ему вручал медаль худой, огромного роста человек, все называли его «генерал», хотя он был не генералом, а, как помнил Ростислав, президентом этой страны.

И тут воспоминания сузились до размеров комнаты, но уже другой, чуть большей. За окнами зеленел лес. Арцеулов сидел в странном уродливом кресле, которое могло двигаться, зато не мог двигаться он сам. К нему заходили гости – и молодые, и старые, которых он помнил молодыми. На столе лежала книга, на титульном листе которой он мог прочитать свою фамилию. Но чаще всего он смотрел не в окно, не на стол, заваленный рукописями, а в большой странный ящик, на котором мелькали, сменяясь, сначала черно-белые, а затем и цветные картинки. Ростислав увидел «Мономах» – то есть, не «Мономах», а другой, похожий корабль, прорывающийся сквозь тучи пара в безоблачное небо. Затем на экране сменялись страшные картины горящих деревень со странными круглыми домиками, мелькали раскосые лица, объятые ужасом, и Арцеулов сердито хмурился.

А потом он вдруг поглядел на свои руки и поразился – это были руки мумии. Ростислав сообразил, что очень стар…

…Бесконечные дни сливались в один, подступало пугающее безразличие, и вдруг, прорывая его, по цветному экрану замелькали новые кадры – огромные, невиданные боевые машины шли по улицам почти забытой им Столицы, и над башнями реяли его, Арцеулова, трехцветные флаги. И наконец он почувствовал слезы на своем худом, почти уже недвижимом лице – над огромным зданием, над гигантским куполом вместо проклятой красной тряпки поднимается русский флаг, который почему-то теперь называли «триколором»…

Значит, он победил! Они все победили – те, кто погиб еще в 17-м, кто шел в Ледяной поход, отстреливался на высоких обрывах Камы, замерзал на Иртыше и Оби… Они победили! Перед глазами мелькнул запруженный людьми аэровокзал, затем за огромным подернутым морозной дымкой иллюминатором проплыли непередаваемой белизны облака… И все кончилось. Кончилось, но осталось главное. Ростислав понял – не зря. Жаль, что он не увидит этого. Но он узнал – а это куда важнее.

Степа постепенно с трудом приходил в себя. Сознание отвергало, отбрасывало увиденное. Вспомнилась светящаяся золотым туманом дверь. Что там, за нею? Рай?

– Вы видели, – мягко произнес старик. – Вы поняли…

– Кажется, да… – кивнул Арцеулов. Степа по-прежнему молчал. Он-то как раз ничего почти и не понял. Ясно одно – беда. И не только для него и его близких. Что-то страшное случится с тысячами, с миллионами, со страной, за которую они все воевали. Но что?

Косухин одернул себя. Почему, собственно, случится? Страшное уже началось, уже происходит. Венцлав, серые оборотни, 305-й Бессмертный, генерал Ирман, профессор Семирадский. Мало? Но ведь это видел он один, а таких, как он – тысячи и тысячи. И если сложить… Уйти за эту дверь просто. Расхлебывать будут другие, других будут забивать прикладами, бросать в огромные черные машины с зашторенными окнами… И тут Степа вспомнил о Наташе. Конечно, он тут рассуждает, а девушке и помочь некому! Этот беляк, небось, уже крылышки примеряет…

– Ладно, товарищ, – решительно заявил он, вставая и отряхивая шинель. – За Ростислава решать не буду, он, чай, не маленький. Только вот чего: говоришь, у нас какие-то заслуги есть?

Старик кивнул.

– Ну тогда вот что… – Степа помолчал, собираясь с мыслями. – Вывел бы ты нас отсюда, раз уж всяким фокусам обучен. А там уж, как выйдет…

– Неужели у вас такие важные дела, Степан? Если вы сейчас уйдете, дверь может никогда не открыться.

– А чего я там не видел? – осмелел Косухин. – Райские яблочки, чердынь-калуга? И раз уж ваша контора все знает, подскажи, где Наталья Берг…

– Знаю, – кивнул старик. – Та, о которой ты беспокоишься, скоро попадет в монастырь Шекар-Гомп. Но тебе не добраться туда одному.

– Почему одному? – Арцеулов тоже встал. – Я с ним. Помогите, если можете…

Наступило молчание. Внизу вновь треснул выстрел, раздался крик, а затем застучали копыта. Старик сидел неподвижно, беззвучно шевеля бледными губами. Наконец, он поднял глаза.