СЕМЕЙНОЕ

В лице взрослеющей дочери проступают черты и лики
тех, давно ушедших, но пока остающихся на выцветших фото.
Она, сидящая ко мне вполоборота,
сейчас похожа на юную рысь —  глаза её полудики,
насторожены и миндалевидны,
высоки скулы.
Только что была рядом, но опять ускользнула
в свой собственный суверенный лес
жизни идущая наперерез.
Там нехоженых троп не счесть,
по какой она бродит теперь —  Бог весть,
да разве ещё фамильный ясень.
А я остаюсь в сегодняшней ипостаси:
мать взрослеющей дочери — это почти приговор.
Всё труднее жизнь принимать без шор.
Конформистка по сути,
но зачем-то мечтаю о чуде
очередного прорыва за грань.
Подавленные слова оцарапывают гортань,
но я молчу, хоть молчать невмочь.
Наблюдаю дочь,
несущую в себе прежних, давно ушедших,
молчаливых мужчин, терпеливых женщин,
и её губами нежданно-негаданно улыбается мне
длинная цепь поколений с исходными звеньями,
утерянными в немыслимой глубине.
***
Немногое, что истинно — твоё,
но этого немногого довольно,
чтоб свет был светом... 
Тонкое литьё ограды парка, 
запах влажной хвои,
дорожки, занесённые песком,
и жёлуди, набрякшие томленьем;
кот, дышащий пушистым животом;
скамеечные волглые колени;
прописанные бледно облака,
прозрачный холодок седьмого неба;
и четвертинка мятого листка,
и буквами удержанная небыль;
и «сад камней», 
и бледно-жёлтый мох,
и вечер, наливающийся синью;
и сын, в глазах которого ты — бог,
верней, богиня.
***
У прадеда были дети. Сначала их было много,
но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.
У прадеда были пчёлы — он был для них добрым богом,
и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.
Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело
из дебрей колючих прядей взлохмаченной бороды,
и мама — почти девчонка — тревожилась и немела,
не зная ещё касаний прожорливой пустоты.
А прадед смеялся басом и целовал ладошку,
и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,
но время брело к закату, серело ничейной кошкой
и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.
Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,
чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,
но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей
в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.
Нет брата, а я осталась — не лучший хранитель рода,
во мне много слов и хлама и мало родной земли,
но видела — шёл мой прадед по мостику над Смородой.
...А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?..
***
Корми синиц, синицы — суть зимы.
Конечно, сцену делают детали,
но снегири давным-давно пропали,
и некому их вспомнить, горемык.
А я, представь, всё помню, как вчера:
мой третий год, и хрусткий снег, и санки,
и злой мороз, и мама спозаранку
меня везёт, а времена утрат
так далеки, что кажется — не тронут,
пройдут по краю, мимо, стороной...
Сижу, мотаю круглой головой:
платок, две шапки... 
Тощие вороны в борьбе за корку; 
полутьма и свет —
в ряду фонарном прочерки морзянки, 
а рукавички так пропахли манкой,
что хочется не есть её вовек.
И тяготит утерянный совочек —
а без совочка как, скажи, зимой?
Но вспыхнут вдруг, не виданные мной,
в рябинных пальцах алые комочки.
И я в порыве: «Ма-маа! Пасматли!
А это кто?» — и сердце бьётся шало.
И смотрит мама, после, одеяло
поправив: «Вот смешная...Снегири...».
***
И ясень в дедовом дворе,
и муравейник суетливый,
и паданцы под старой сливой,
и август в дождевом ведре,
настоянный на спелых звёздах;
и липовый тягучий воздух;
и колосок незрелой ржи,
засушенный в пространствах книги;
и подкрыльцовые ежи —
несуетливы, темнолики;
и песни, свитые дроздом,
и яблоневый сад, 
и дом,
и полумрак пустых сеней,
и страх, 
и бег густых теней, 
и взгляд взыскательный с икон,
и вздох лампадного огня —
всего лишь миг, минутный сон
того, кто сроду отрешён,
того, кто выдумал меня
на склоне дня...
***
1.Сокровища просты: 
баранка, 
карамелька,
сеть ниточек «кошачьей колыбельки»,
цветное стёклышко,
пластмассовый голыш,
велюровый лоскут, 
речная галька.
Июль, текущий зноем с тёмных крыш,
напоминает пламя зажигалки,
в которой газ закончится вот-вот,
но раз огонь пока ещё живёт,
то воздух и танцует, и струится.
На яблоне в гнезде сидит жар-птица
и к пятнице ждёт новеньких птенцов,
жар-птиц курлычет до стесненья зоба
в манере доспевающих отцов.
Все волки серы, сказочны, беззлобны,
едят с руки и подставляют лбы
под узкую чумазую ладошку,
и жизнь течёт как будто понарошку,
но формирует будущую быль.
2. Давно прошёл далёкий тихий год,
в котором я не знала большей боли,
чем ссадины, полученные от
избытка жизни, 
времени 
и воли,
в котором так просторны были дни,
и танцевать, как Эльмовы огни,
являлись сильфы на ушко иглы,
рождались саламандры из золы,
и эльфам, обживающим чердак,
и гномам, что освоили подполье,
хватало сил держать голодный мрак
на дальних подступах к благому лукоморью.
Теперь я ближе зрелости, чем те,
такие дорогие и родные,
оставшиеся в полной темноте
страниц альбомных.
Очень молодые — 
отец и мама.
Мама ждёт меня,
мечтает о смешливой пухлой дочке,
кудрявой, как соседское ягня — 
и только тем уже любимой очень,
ещё не зная, что придёт подменыш,
угрюмица, молчальница, чужак.
Прости мне, мама, всё, что я не так...
А впрочем, если ты в меня не веришь,
то я темна, невидима, вольна,
как берег позабывшая волна.
3. Дары волхва щедры: 
потёртый бублик
и с праздника спасённая конфета,
неразличимо чей, но медный тугрик,
четыре неопознанных предмета,
запчасти Лего к чудо-кораблю,
беспарные носки, 
дыра в кармане,
сакральный миг встречальных целований
и сотое с утра «тебялюблю».