Литавра сняла перстень и уселась за клавиатуру.

— Проклятая голограмма мешает, — объяснила она. — Я не вижу клавиши. — Барнум только сейчас заметил, что на полу была другая клавиатура, на которую легли ее педы. Он размышлял о том, не из-за одного лишь этого она ими пользуется. Это было сомнительно, поскольку он видел, как она ходит.

Она некоторое время сидела, не двигаясь, затем ожидающе взглянула на него.

— Расскажите мне это, — сказала она шепотом.

— Рассказать вам что? Просто рассказать что-то?

Она рассмеялась, и снова расслабилась, сложив руки на коленях.

— Я шутила. Но нам надо каким-то способом извлечь музыку из вашей головы и перенести на ленту. Какой бы вы предпочли? Я слышала, что однажды на английский переписали бетховенскую симфонию, так что каждый аккорд и ход были подробно описаны. Я не могу вообразить, чтобы это кому бы то ни было _п_о_н_а_д_о_б_и_л_о_с_ь_, но кто-то это сделал. Мы можем поступить так же. Или, конечно же, вы можете придумать что-то другое.

Он молчал. До тех пор, пока она не села за клавиатуру, он и не думал всерьез об этой стороне дела. Он знал свою музыку, знал до последней ноты в одну шестьдесятчетвертую. Но как ее извлечь?

— Какая нота первая? — спросила она.

Ему снова стало стыдно.

— Я даже не знаю их названия, — признался он.

Она не удивилась.

— Спойте вашу музыку.

— Я… Я никогда не пытался ее петь.

— А сейчас попытайтесь. — Она уселась прямо, глядя на него с дружелюбной улыбкой: не упрашивающей, но ободряющей.

— Я слышу ее, — сказал он в отчаянии. — Каждую ноту, каждый диссонанс — это то слово?

Она ухмыльнулась.

— Это _о_д_н_о_ из тех слов. Но я не знаю, знаете ли вы, что оно значит. Оно обозначает ощущение, которое вызывают звуковые колебания, когда нет их гармоничного наложения друг на друга; так что не получается аккорда, приятного на слух. Например, вот так, — и она нажала две соседних клавиши, испробовала еще несколько, затем поиграла кнопками, расположенными над клавиатурой — до тех пор, пока ноты почти что слились. — Они не обязательно радуют слух, но в должном контексте могут привлечь ваше внимание. В вашей музыке есть диссонансы?

— Местами. А это очень плохо?

— Вовсе нет. При правильном использовании это… ну, не то чтобы приятно… — Она беспомощно раскинула руки. — Говорить о музыке — дело, в лучшем случае, достаточно бесплодное. Лучше ее напеть. Вы сделаете это для меня, любовь моя, или мне придется попробовать продраться сквозь ваши описания?

Он неуверенно пропел первых три ноты своей пьесы — зная, что их звучание не имеет ничего общего с тем оркестром, который гремит в его голове — но отчаянно пытаясь что-то сделать. Она подхватила их, сыграв на синтезаторе чистыми, без обертонов; звучали они мило, но безжизненно, и совершенно не походили на то, чего хотел он.

— Хорошо, я сыграю их богаче — как мне это представляется, и посмотрим, сможем ли мы говорить на одном языке. Она повернула несколько ручек, и снова сыграла три ноты; на этот раз тембр их напоминал контрабас.

— Это более похоже. Но все еще не то.

— Не отчаивайтесь, — сказала она, указывая рукой на панель циферблатов рядом с собой. — Каждый из них дает иной вариант — поодиночке или в сочетании. Меня заверили, что число сочетаний бесконечно. Так что где-нибудь мы найдем ваш мотив. А теперь: что лучше, это или то?

При повороте ручки в одном направлении звук сделался прозрачнее, в другом — в нем появилась медь, намек на трубы.

Он уселся. На этот раз было еще ближе к его замыслу, но всего богатства воображаемых звучаний не было. Он заставил ее покрутить ручку туда-сюда, и, наконец, определил положение, наиболее соответствовавшее его призрачной мелодии. Она испробовала другую ручку, и сходство увеличилось. Но чего-то не хватало.

Все больше и больше втягиваясь, Барнум обнаружил, что стоит у нее за плечом, пока она пробует еще одну ручку. Это было еще более похоже, но…

Как в лихорадке, он уселся на сиденье рядом с ней и потянулся к ручке. Он осторожно подкрутил ее, а потом понял, что сделал.

— Вы не возражаете? — спросил он. — Гораздо легче сидеть здесь и поворачивать их самому.

Она похлопала его по плечу.

— Ну и простофиля же вы, — рассмеялась она. — Я уже четверть часа пытаюсь затащить вас сюда. Вы что, думаете, что я сама смогла бы добиться того, что получилось? Эта история о Бетховене — ложь.

— Ну и что мы будем делать?

— То, что будете делать _в_ы_ — это экспериментировать с этой машиной, а я — помогать вам и объяснять, как добиться того, чего вы хотите. Когда вы это закончите, я сыграю вам результат. Поверьте: я слишком часто этим занималась, чтобы думать, что вы будете сидеть здесь и описывать мне музыку. А теперь — _п_о_й_т_е_!

Он запел. Через восемь часов Рэгтайм потихоньку вошел в комнату и поставил на стол рядом с ними тарелку с бутербродами и кофейник. Барнум все еще пел, а синтезатор подпевал ему.

Барнум выплыл из своего творческого транса, ощутив, что что-то повисло в поле его зрения и мешает ему видеть клавиатуру. Что-то белое, дымящееся, на конце длинной…

Это была кофейная чашка, которую держала в руке Литавра. Он взглянул ей в лицо; она тактично промолчала.

Работая на синтезаторе, Барнум и Бейли буквально слились в единое существо. Да так и должно было быть, потому что музыка, которую пытался продать Барнум, была создана их общим разумом. Она принадлежала им обоим. А теперь он оторвался от своего партнера — настолько, что разговор с ним стал чуть-чуть отличаться от разговора с самим собой.

— Как насчет этого, Бейли? Следует нам выпить этого?

— Не вижу, отчего бы и нет. Для того, чтобы охлаждать тебя здесь, мне пришлось израсходовать порядочно водяного пара. Не мешает его восполнить.

— Послушай, отчего бы тебе не освободить кисти моих рук? Было бы гораздо легче крутить эти рукоятки: лучшее ощущение, понимаешь? Кроме того, я не уверен, что вежливо пожимать ей руку, если она не чувствует мою.

Бейли не сказал ничего, но его жидкое тело быстро откатилось вверх по рукам Барнума. Тот протянул руку и взял предложенную чашку, вздрогнув от непривычного ощущения тепла в собственных нервных окончаниях. Литавра этих прений не заметила; да и длились они лишь секунду.

Когда жидкость попала в горло, ощущение было как от взрыва. Он поперхнулся, а Литавра, похоже, забеспокоилась.

— Полегче, друг. Для того, чтобы пить такое горячее, нужно, чтобы нервы привыкли.

Она сделала осторожный глоток и снова обернулась к клавиатуре. Барнум поставил свою чашку и присоединился к ней. Однако, пожалуй, настало время сделать перерыв, и он не мог вернуться к музыке. Она заметила это и расслабилась; взяла бутерброд и стала есть с таким видом, как будто умирала от голода.

— Она _и _в _с_а_м_о_м _д_е_л_е_ умирает от голода, глупец ты этакий, — сказал Бейли. — Или, по крайней мере, очень голодна. Она ничего не ела восемь часов; а у нее нет симбиотика, который перерабатывает ее шлаки в пищу и подает прямо в вены. Поэтому у нее и возникает голод. Вспоминаешь?

— Вспоминаю. Я позабыл. — Он взглянул на груду бутербродов. — Интересно, а каким был бы на вкус один из них?

— Примерно таким. — Рот Барнума наполнился вкусом бутерброда с тунцом на пшеничном хлебе из цельной муки. Бейли проделал этот свой фокус, как и все остальные, посредством прямой стимуляции рецепторов. Без малейшего труда он мог вызывать у Барнума и совершенно новые ощущения, попросту закорачивая одну часть его мозга на другую. Если бы Барнуму захотелось узнать, как звучит вкус бутерброда с тунцом, Бейли под силу было и это.

— Хорошо. И я не стану протестовать, что не почувствовал его на зубах, поскольку знаю, что ты мог бы сделать и это. Однако, — (и мысли его приняли направление, которое могло не понравиться Бейли) — интересно, было бы ли вежливо съесть один из них?

— С чего вдруг вся эта вежливость? — взорвался Бейли. — Ешь, если тебе хочется, но я и в толк не возьму, зачем. Сделайся хищником, и увидишь, как я к этому отношусь.