Федор лихо отшвыривает одного из своих противников. Это здоровенный детина с челюстью, как у Щелкунчика. Он приземляется всей спиной сразу и некоторое время лежит без движения, а потом переворачивается на живот и медленно поднимается на ноги. Не выпрямляясь, шарит руками по земле и вдруг рывком бросается к Федору, подняв над головой узловатую дубину.

Я кидаюсь вперед. От волнения и страха я не бью, а всей тяжестью с разбега толкаю парня в бок. Он отлетает к стене сарая, а я падаю на него и что есть силы молочу кулаками. Некоторое время мы ковыряемся на земле, а потом я каким-то чудом успеваю вскочить первым. Он поднимается следом, но ему уже некогда брать жердь. Некогда!.. Это последнее, что я успеваю сообразить, когда вдруг все озаряется передо мною дружелюбными фестивальными огнями и я лечу куда-то очень долго и совершенно не чувствую боли.

Мысли отсутствуют напрочь. Свет сужается до узкого коридора, в центре которого возвышается фигура моего врага. Чувства мгновенно атрофируются, и я теряю все болевые ощущения. Единственное, что я испытываю, — ненависть, жгучую, как серная кислота…

Потом я пытался подсчитать, сколько раз я летал на землю от кулака Щелкунчика. Это была явно двузначная цифра, но в нокаут он меня так и не послал, потому что я тут же вскакивал и вновь спешил получить очередную порцию. Зачем я так тогда торопился, этого я никогда объяснить не смогу. Просто махал кулаками и лез на рожон…

— Да очнись-же, чудак!..

Это доходит, так как меня вдобавок трясут за плечи. По инерции я еще несколько раз тюкаю Федора в живот кулаками и выключаю двигатели.

Враг бежал, поле битвы осталось за нами. В рассветном тумане гулко разносится лай Фишки, преследующего противника. Судя по лаю, бой кончился не только-только, и, следовательно, последние две минуты я лупил Федора. Славка, скорчившись, сидит на земле. Голова разбита, а красивые волнистые волосы, которые он обычно расчесывает через каждые полчаса, залиты кровью.

— Генка, воды.., — хрипит он.

Я бодро хватаю ведро и бегу к колодцу. Зачерпываю, не глядя, сколько набралось: сегодня мне не до насмешек. Федор отбирает ведро и поливает Славкину голову.

И тут я чувствую, что с коленями у меня происходит какая-то трясучка. Медленно опускаюсь на бревно, и боль вдруг наваливается на меня, словно только и ждала, когда я присяду. Болят лицо, голова, грудь, руки, живот — болит все, что способно болеть, даже волосы. Дыбом они вставали, что ли?..

— Генка, воды!.. — Это Федор.

— Не тронь его, — хрипит Славка. — Ему досталось не меньше нашего.

Федор идет к колодцу, а я удивляюсь настигшему меня приступу невесомости. Земная невесомость в отличие от космической имеет тенденцию к разделению тела на части: в то время как ноги наливаются ртутью, голова приобретает легкость и явно стремится ввысь. Словом, лечу я!..

Прихожу в себя, когда солнце светит вовсю. Я лежу в тени на брезенте, укутанный в два одеяла. Все у меня на месте, и закон всемирного тяготения вроде опять существует, но тело ломит так, будто я накануне слегка попал под грузовик.

— …из армии вернулся. А я и не знал, что Верка до призыва с ним гуляла! Пошел, как телок на бойню…

Славка прерывает свой рассказ тихим и очень жизнерадостным смехом. Я выглядываю из-под одеял: мои наставники сидят на траве под полузасохшей березой. На расстеленной газете стоят бутылка, три стакана, нарезанная большими кусками нечищеная ставрида и обломки нашего давным-давно засохшего хлеба. Чуть в стороне — завернутая в телогрейку кастрюля, возле которой, пуская слюни, лежит Фишка.

— Захожу, а в избе полно ребят: дружки его. Выпивши уже здорово, бельма на меня выкатили. Ну, я сразу понял ситуацию и двинул в окно. Хорошо еще, дом современный — окна широкие. Ребята, конечно, за мной, но я рву вперед и пока лидирую, как Борзов на стометровке. Все-таки колом они меня пару раз по башке достали, но ноги я унес. Ботинок, правда, в речке утопил: жалко. Хороший был ботинок…

— Мало тебя, Славка, за баб, видно, били.

— Много! — радостно не соглашается Славка. — А что делать, если они меня любят? Разве женщине откажешь, Федя? Грубость это — женщине отказывать…

Он опять заливается беззаботным смехом. Он смеется всегда, в любых обстоятельствах, и за это ребята многое ему прощают.

— Давай быстрей, картошка стынет, — говорит Федор в ответ на мое «доброе утро», произнесенное довольно косноязычно по причине онемения нижней челюсти.

По этой же причине я и умываюсь весьма символически, так как проклятая челюсть не терпит, оказывается, никаких прикосновений. Осторожно промакиваю лицо полотенцем, о цвете которого лучше никогда не говорить маме, и, прихрамывая, подхожу к ребятам. При моем приближении на Славку нападает приступ смеха, но особенно всплескивать руками ему тоже не очень-то сладко. Он все время ойкает и хватается за разные места.

— В зеркало… В зеркало глянь!..

Федор серьезно подает мне зеркало. Да, портретик вполне модернистский: преобладают фиолетово-багровые тона…

— Выпей, — Федор разливает водку. — Сразу легче станет.

Оказывается, мне больно не только говорить, но и трясти головой. Объединив то и другое, категорически отказываюсь.

— Дурак! — Славка искренне хочет, чтобы мне стало лучше. — Это же для лечения!

Лечение — порошки и пилюли. Ну, там, банки, компрессы, на крайний случай — укол. А водка… Я бы сказал об этом ребятам, если бы мог, но шевелить челюстью свыше моих сил. Я молча сажусь на траву и выбираю огромный ломоть ставриды: к счастью, аппетит мне не отбило… А рот не раскрывается. То есть раскрывается, но туда ничего не всунешь. Вид, вероятно, у меня глупейший, потому что Славка от хохота не может проглотить свою водку.

— Есть хочешь? — спрашивает Федор.

Я осторожно — чуть-чуть! — наклоняю голову.

— Тогда придется выпить, брат, — улыбается Федор. — Водка боль снимет, поешь по-человечески.

Давясь, выцеживаю полстакана противной местной водки. В голове начинаются шум и звон, но челюсть действительно можно передвинуть и вверх и вниз, и боли почти нет. Сразу повеселев, наваливаюсь на ставриду, а тут Славка распаковывает кастрюлю, и горячий картофельный пар столбом поднимается в небо.

Интересно, что по поводу этого завтрака сказала бы моя мама?

2

Пыль вездесуща, как воздух: скрипит на зубах, жжет глаза, зудит на всем теле. Я убежден, что она выстлала мои внутренности тем же толстым бархатистым слоем, каким я покрыт снаружи.

Вторую неделю мы «мотаем километраж». Сторожевая служба кончилась, когда с завода вернулся вездеход. Мы приступили к нормальной посменной работе, но начальство приказало в кратчайший срок намотать двадцать пять тысяч километров. Техником-испытателем назначили Юрку Березина, интересы ОТК представляет Степан Смеляков, а командиром вездехода стал сам руководитель группы испытаний Лихоман.

Написать портрет Лихомана очень сложно, потому что оперировать придется всего двумя красками — красной и оранжевой. Больше никаких оттенков Лихоман не отражает: он поглощает их, как голодный Федор тушенку. Оранжевой частью спектра наделила нашего командора природа-мать, красный — благоприобретение на тернистой стезе испытателя гусеничных машин. Дело в том, что при всем гвардейском росте, любви к испытаниям и зычном голосе Лихоман не может ездить внутри вездехода. Его укачивает, как малокровную филологичку. Поэтому перед выездом мы укладываем наш чудо-брезент на передний надмоторный лист, и Лихоман возлежит там, как римский полководец. Говорят, что и зимой он путешествует на том же месте, только ребята дополнительно заворачивают его в тулуп.

Степан Смеляков, наоборот, возмутительно черен. Черен какой-то разбойной чернотой: не негритянской, не цыганской, а ночной. Плюс к этому он невероятно хитер и никогда не скажет ни «да», ни «нет», а всегда промычит так, что это мычание можно истолковать как угодно. Выбить из него подпись под каким-нибудь документом столь же сложно, как уговорить Фишку выкупаться в реке. Это обстоятельство стяжало Степану славу самого ценного работника отдела технического контроля.