Двое пожилых людей, тощий и толстый в очках, похожий на шеф-повара. Молодых в камере трое, не считая самого Манакова. Один – тот самый парень, с которым он успел подраться, второй – патлатый, в линялой футболке и рваных джинсах, дрыхнувший на нарах, третий – с татуировками на мускулистых руках – усевшись за столом, читал газету.

Снопа лязгнул замок, и в камеру вошел средних лет человек в вельветовом костюме. Растирая затекшие от наручников запястья, он сел напротив татуированного и кивком подозвал к себе Виталия. Тот подошел, поняв: вернулся Юрист.

– Новенький? Статья?

– Восемьдесят восьмая, – запомнив первый урок, ответил Манаков.

– Куришь?

Виталик достал пачку «Мальборо» и протянул ее Юристу.

– О, – взяв пачку, тот провел ею около носа. – Богатенький. Еще пришлют?

– Не знаю, если разрешат, – пожал плечами Манаков.

– С Моней подрался, – складывая газету, буднично сообщил татуированный. – Отказался от менки. Определили место у параши.

Юрист окинул Манакова изучающим взглядом, отметив тщательно скрываемую растерянность, напряженное ожидание и жажду общения, поддержки. В глазах новенького затаился страх, мелкий, подленький, – страх одиночки перед уже успевшей сложиться в камере общностью людей.

– Зря, – доставая из пачки сигарету, усмехнулся Юрист. – Парень, по всему видно, свой. Как зовут? Виталий? Можно без отчества, здесь не дипломатический раут. Раз судьбина забросила нас сюда, придется смириться. Моне дашь из передачки что-нибудь получше и курева, а то у него здесь ни одного кореша нет, да и родни не осталось. На этом будем считать инцидент исчерпанным, а у параши ляжет наш старикан. Ему все равно завтра-послезавтра на судилище, потом в собачник – и по этапу. Все!

Обитатели камеры молча выслушали своего старшего и освободили Манакову место в середине нар. Тощий пожилой человек с морщинистой шеей безропотно переместился поближе к параше…

Потянулись долгие тюремные дни, полные вынужденного безделья и мучительной неизвестности, прерываемой вызовами на допросы к следователю. Там Манаков узнал, что Зозуля давно был на примете у милиционеров и его все равно бы арестовали, но тут в поле зрения органов, на свое горе-злосчастье, попал и Виталик. Вспомнилось предостережение шурина – Мишки Котенева. Хотя чего уж теперь? Благо, сестра не забывает, регулярно от нее поступают передачи – сало, чеснок, лук, фирменные сигареты. Все это делил Юрист.

Постепенно Виталий привык к камерному бытию, если, конечно, к нему можно привыкнуть.

Подъем, уборка камеры, очередь к параше и умывальнику, завтрак, игра в шахматы и шашки, надоевшая болтовня с соседями по камере – каждый ежедневно убеждал себя и других, что он лишь несчастная жертва обстоятельств и нисколько не виновен в том, что ему пытаются «пришить» бездушные следователи.

Потом обед, тянущееся, как патока, время до ужина, прием пищи, – если ей можно назвать то, что шлепали из черпака в миску, – а там и отбой. Хорошо еще, научился забываться в условной, нарушаемой стонами и храпом тюремной тишине, а в первые ночи никак не мог уснуть, все ждал мести Мони – бродяги и хулигана, неизвестно зачем прикатившего в Москву из города Ташкента, столицы всех бродяг.

Многому научился Манаков и многое узнал. Научился есть то, от чего бы раньше брезгливо отвернулся; научился жить и заниматься своими делами, когда кто-то восседал на унитазе на глазах всей камеры; научился молчать на допросах или изворотливо лгать следователю. И все время мучила, не давала покоя мысль: а что же драгоценный шурин, почему не хочет помочь? Ведь стоит только Виталику открыть рот, и следователь будет готов простить ему многое, если он расскажет хотя бы часть того, о чем даже не догадывается жена Котенева, в девичестве Манакова. Но Виталий молчал и ждал – не может же Мишка напрочь забыть о родственнике.

Узнал Манаков тоже весьма многое – как «опускают», ставя человека на самую низкую ступеньку в негласной внутренней тюремной иерархии, заставляя его делать противное природе полов. Узнал, как переводят «опущенного» в разряд «обиженных» и, приклеив ему этот страшный ярлык, отправляют с ним в зону. А тюремный телеграф работает без перебоев, и все знают все и обо всех – ничего не утаить, ничего не скрыть. Узнал, как надо говорить с адвокатами, чего опасаться на допросах, как скрывать недозволенные предметы при внезапных обысках в камерах…

Менялись обитатели нар, но Юрист оставался – дело его оказалось длинным и запутанным, многоэпизодным, с «картинками», как говорил он. Время от времени на него находила блаж поразглагольствовать на правовые темы, и тогда вся камера с интересом прислушивалась к суждениям старшего…

– Законодатель мудр, – покуривая «Мальборо» Манакова, авторитетно вещал Юрист. – Знаете ли вы, что в проклятой царской империи суды присяжных выносили до сорока процентов оправдательных приговоров? А наши сколько? Ноль целых, ноль десятых. Журналисты пишут в газетках об особых тройках времен культа. Но разве сейчас в суде не та же самая тройка, состоящая из зависимого от властей судьи и неграмотных в правовом отношении заседателей? Адвокаты? А я отвечу – блеф! Внесут в последний день следствия хилое ходатайство, которое через полчаса отклонят. Они не имеют права самостоятельно собирать доказательства, истребовать документ, допрашивать свидетелей защиты и процессуально оформлять их показания, не могут обжаловать действия следователя, отклонившего ходатайства защиты или обвиняемого. А почему? Потому, что у нас процессуальный кодекс лишает возможности защищать свои интересы всех, кто участвует в процессе. В том числе и нас с вами. Вон, Манакову нашли модного адвоката, а тот только бумажки строчит, да жалобно вздыхает. Как пить дать, впаяют Виталику срок. На суде огласят резолютивную часть определения, а само определение напишут потом. И жаловаться некому потому, что в законе одно, а на деле совсем другое. Можешь, конечно, дописаться со своими жалобами аж до Верховного суда. Ну и что? Там раз в три месяца собираются солидные дяди для рассмотрения протестов на судебные решения по делам. Но рассматривают до сорока дел сразу! Вылезет какой-нибудь заслуженный правовед на трибуну и бодро изложит другим, сладко дремлющим в креслах, суть дела, а те, открытым голосованием, решат – удовлетворить протест или нет. Никто из них самого дела в глаза не видел и никогда не увидит. О какой презумпции невиновности можно говорить здесь, в камере следственного изолятора? Вернее говорить о презумпции виновности каждого, попавшего сюда.

Манаков слушал и кивал головой – все так, кругом прав Юрист. Адвокат действительно только тяжко вздыхает и репетирует речь, а судебное разбирательство неумолимо приближается

Суд в памяти Виталия почти не отложился – только запомнилось заплаканное лицо сестры, сидевшей в первом ряду, почти рядом со скамьей подсудимых. Ее полные отчаяния глаза неотрывно смотрели на брата, и жалкая улыбка кривила губы.

Судьей была полная пожилая женщина с растрепанным пучком на затылке, сжавшая в нитку и без того на редкость тонкие губы. Прежде чем сесть в судейское кресло с высокой спинкой, она тщательно расправила складки платья – строгого, темного, туго обтягивающего ее располневшую фигуру.

«Ведь у нее, наверное, есть муж, дети, – внутренне сжавшись от ожидания тягостной процедуры, размышлял Виталий. – Возвращается она вечерами домой, готовит ужин, кормит семью, давится, как все, в транспорте, выстаивает длинные хвосты очередей в магазинах, а по утрам втискивается в траурное платье и едет решать судьбы неизвестных ей людей, которых она, может быть, никогда больше не увидит. Поставит свою подпись под приговором – и решена судьба на много лет. И опять домой? Неужели она может спать спокойно, неужели ей никогда не снятся лица тех, кого она осудила? Возможно, даже к высшей мере? Ведомо ли ей чувство сострадания и жалости или все давно заслонили сухие строчки параграфов и статей? Возник ли некий раздел между тем, что она делает здесь, в зале суда, и тем, как живет за его стенами?»