– А я сто двадцать. Сто тридцать с премией.

– Это вместе чего выходит?

– Двести семьдесят.

– Так… А три дня что – не жрать?!

– Ну, разгрузочные дни полезны.

– Блядь!!! Я не вагон, чтоб меня разгружать! А если я хочу обедать каждый день?!

– Хотение – бесплатно.

– Три дня не жрать! А если я еще хочу, например, купить носки?

– Не жри четвертый, – сообразил Иоффе.

– Или носки, или обед, – философски рассудил Андреев.

– Все суки! А если я хочу и носки, и обед?! Мы два на хуй журналиста, кончили Ленинградский университет, работаем не в самом последнем горчичнике, не идиоты, – мы что, не можем себе заработать и на носки, и на обед?

– Можем. Но не зарабатываем.

– На х-хуй мне такая жизнь???!!!

– Чего же ты хочешь, как спросил классик?

– Я хочу каждый день обедать! и при этом покупать себе носки!

– О? Ну так вали отсюда, – подытожил я.

– Куда?

– Туда, где каждый день обедают и ходят босиком, – поморщился Зубков. – Главное – чтоб не пообедали тобой.

– В Париж! – сказал я. – Как раз и женишься на Кристине, о чем она мечтает.

– На х-хер мне сдался этот Париж! Я живу здесь! и хочу здесь обедать! и ходить в носках.

– Так не бывает, – покровительственно улыбнулся автор ожидающейся первой книги рассказов и издатель Куберский. – Либо здесь без обеда, либо в Париже без носков. Надо уметь делать выбор, старик.

Саул хлопнул полстакана привезенного арманьяка – он приехал из Парижа с деньгами, не мог он такого позволить, чтоб он платил не больше других, – и свернул самокрутку из черного луарского «капораля».

– Вот и свалил, – пояснил он Бейдеру. – И эта страна меня больше не ебет, понял? Я здесь ходить боюсь. (Его наладили трубой по голове и сняли джинсы белой ночью прямо перед Русским музеем, где сейчас директорствовал муж Маринки Галко, и Саул посмотрел на нее с ненавистью.) Это не страна – это зона! А по зоне не гуляют – ее пересекают! Я пересекаю этот город на машине.

– Езди на машине, – покладисто разрешил Бейдер.

– Здесь только самоубийцы могут ездить на машинах! – взорвался Саул. (Он недавно перегнал новому русскому «мерс» из Парижа, незамедлительно вслед за чем, прямо в кабаке точки доставки, умудрился из старого боксерского куража схлестнуться с солнцевскими пацанами, которые не убили его только под авторитетом заказчика, но измочаленное тело выкинули на обочину невесть где, и он полгода лечил переломы.)

– Пожил бы ты в Израиле, да на территориях, поспал бы с автоматом под кроватью – тогда бы понял, что здесь еще курорт, – вздохнул Бейдер. – Лично меня от этой палестинской Касриловки уже тошнит. Все делается в Москве… мужики! На хрен я уехал? А… жена допилила…

– А теперь?

– Теперь там пилит. Тоже плачет.

– Возвращайся, – пригласил Андреев с нотой издевки.

– Россия – щедрая душа!

– Куда? Сюда? Я дурак, а не сумасшедший. Лучше воевать с арабами, чем с черносотенцами.

– Да брось ты эти байки про черносотенцев, – отмахнулся Гришка Иоффе, благополучно отбывший пять лет Магаданского края.

– Думаешь, в Германии мало неонацистов? – со светской безнадежностью поддержал тему Ачильдий.

– Зато в Эстонии их нет, – сказала жительница Таллина и эстофилка Алка Зайцева и махнула рюмку.

– То-то в сорок третьем году в Эстонию прилетал Риббентроп – лично поздравлять администрацию с тем, что Эстония стала «юденфрай», свободна от евреев, – гмыкнул Спичка. – Хотя… даже среди поляков я знаю одного, прилично относящегося к евреям!

– И я тоже, – поддержал Зубков.

– Видимо, это единственные два поляка, терпимые к евреям, – съязвил Андреев.

– Один, – сказал Зубков. – Это Кшиштоф, наш с Аркашкой друг. Мы знаем одного и того же поляка.

Он принял гитару и, улучшенный и вокально обогащенный вариант молодого Утесова, заполнил слух и сознание: «Давно уж мы разъехались во все концы страны…»

Голубоватые и прозрачные, как кисея, знамена реяли вместо стен. «Словно осенняя роща, осыпает мозги алкоголь», – пробормотал Саул. Страна распалась, разъехалась, дальние края загнулись и соединились, и она оказалась глобусом: крутится, вертится шар голубой. Внутри призрачного шара бились и не могли вырваться голая Мэрилин Монро, хриплый голос Высоцкого и пыльный комиссарский шлем.

После тоста за эту дольчу виту Саул забрал у Зубковича гитару и, глумливо глядя ему в глаза, заорал с надрывом: «Вот вышли наверх мы – но выхода нет!…» Зубков пропустил оскорбительный намек с достоинством британского парламентария.

– Ну, так что мы сейчас делаем? – спросила мамка-Рита, взглянув на часы. – Вроде и поздно уже.

Бейдер махнул рукой и выругался:

– Я только сейчас возвращаюсь в маршрутке из Тель-Авива домой в Иерусалим. Час от двери до двери. И так шесть раз в неделю… Туда машина отвозит, в Иерусалиме девять человек из «Вестей» живет, а обратно – обычно поздно…

– Я лично пью свою кружку пива в Мюнхене, – сказал Ачильдий.

– Рита, вы иногда бываете несколько бестактны, – вежливо заметил Зубков.

– Миша, извини, ради Бога, – деловито и без смущения бросила мамка. – Мальчики, я – все. Вы, если хотите, можете оставаться, только посуду потом составьте в раковину, а то уборщица утром ругается. А я пойду.

Завтра буду к половине десятого. Все помнят – сдаем пятничный номер? Витя, не забудь, ты на первой полосе.

– Только не перепутайте опять Хитроу с Хосроу, Раиса Максимовна, – ехидно просипел закосевший Андреев. – Хосроу – это аэропорт в Лондоне, а Хитроу – это средневековый узбекский поэт. Так это наоборот! А если не знаете – так можете спросить у меня.

– Во-первых, – сказала Рита, – я Раиса Михайловна. До Раисы Максимовны еще десять лет жить. Не торопи события.

– А чего их торопить, они и так уже произошли.

– Тем более незачем торопить.

Она попрощалась. Мы разлили остатки. Стали сбрасываться по рублю. Кинули «на морского», кому бежать на уголок за парой флаконов.

– Михаил, – глубоким голосом спросил Зубкова Ачильдиев, – ты же заведовал Ленинградским отделением издательства «Наука», это не хрен собачий! Скажи хоть сейчас – с чего ты сделал такую глупость страшную?

– Погоди, – мелодично, красиво засмеялся Зубков, – хлебнете вы еще перестройки. И постперестройки. И пост-СССР. Напостовцы. Постовые. Разводящий – ко мне! Остальные – на месте!

– Уже хлебнули, и ничего, как видишь.

– Вижу. То-то вы все торчите хрен знает где, аж голов не видно из этого самого, и занимаетесь кто чем.

– Ну все же лучше, чем так…

– Это еще как сказать. Во-первых, я здесь. Во-вторых, не знаю наконец никаких хлопот. В-третьих, Аркашка иногда приносит выпить. («И закусить, – добавил Спичка. – Семь лет носил. И хватит халявы. Теперь с тобой на соседней аллейке. Забыл? Пей меньше».)

В-четвертых, вам теперь еще пилить хрен знает куда, а я могу пить спокойно и не дергаться. Ну, жребианты, жеребщики и жеребьевщики, кто со мной сходит?

Спичка мгновенно и неожиданно заснул: раз – и перешел в другое состояние, удобно расположив живот на коленях. Куберский сосредоточенно составлял из дареных на юбилеи кукол орденоносного матросика и краснокосыночной работницы позу анального секса «народ и армия едины». Эта композиция по утрам приводила старушку-уборщицу в неистовство. В магазин мы пошли втроем с Мишкой и Бейдером.

Долго изучали сияющие полки винного. Я выгреб остатки из кошелька и взял сверх программы литровку «Абсолюта» и самый большой арбуз.

– Размечтался, – насмешливо сказал обнаружившийся рядом Саул. – Это мы с тобой брали в Париже ночью на завязку твоего дня рождения, у меня в квартале, в арабской лавке.

– И жить торопится, и чувствовать спешит, – насмешливо продекламировал Зубков, распределяя шесть бутылок «Хирсы».

По темной улице мы возвращались сквозь прохожих, хохоча над каждым словом. То, что они не замечают наших светящихся силуэтов, казалось необыкновенно забавным.

– Привидения в замке Шпессарт, – комментировал Зубков и запел под Вольдемара Матушку, хотя тот был привидением из другого кино.