Не хотелось Темину это разрешать… но и отказать было невозможно, да и причин не было: он повертел плотный желтоватый конверт, запечатанный алым сургучом с Гербом СССР, вручил Баранову и разрешающе кивнул: давайте, мол, но скорее, время поджимает. Старик подержал конверт и стал ломать сургуч, кроша. Темин, выдвинувшись, объявил:

– Товарищи! Семен Никитович, помня обо всех нас, перед смертью попрощался с нами. Есть его прощальное письмо. Прочесть его он поручил своему старому другу… (выслушал подсказку нотариуса за спиной) близкому, старому другу Борису Петровичу Баранову. – И отступил.

Старик шевельнулся, на пустом пространстве, помедлил, посмотрел в спокойное, мертвое лицо с натеками подле ушей и протянул руку, коснулся плеча покойника живым, отпускающим и успокаивающим жестом.

Развернул бумагу, моргнул, неловко одной рукой принялся извлекать очки из очешника и пристраивать на нос.

И наконец, прерывисто вздохнув, вперившись в строчки, спертым пресекающимся голосом произнес невыразительно: "Ненавижу вас всех. Ненавижу. Бездари. Грязь. Воздаст Господь каждому по делам его, воздаст".

Тишина разверзлась, как пропасть, весь воздух вдруг выкачали, и далекий рассудок бил на дне агонизирующей ножкой.

Кучка молодых забыла считать стотысячные гонорары усопшего, чем занимала себя последние полчаса.

Старик Баранов капнул потом на лист, выровнял дух и продолжал чуть громче:

"Покойник здесь я. Я здесь сегодня главный. А потому будьте любезны моих слов не прерывать: даже у дикарей воля покойного священна. Надеюсь, даже вашего непревзойденного хамства не хватит сейчас на то, чтобы сейчас заткнуть мне рот. Хотя вам не привыкать затыкать рты покойникам, да и вкладывать им, теперь уже абсолютно беззащитным, ваши подлые и лживые слова. Но посмотрите друг другу в глаза, коллеги: кто же еще скажет вам правду вслух?"

Возникло краткое напряжение неестественности: простое желание переглянуться с соседом противоречило неуместности следовать глумливой указке.

"Как не хотелось продаваться, коллеги мои. Как не хотелось писать дерьмо и ложь, чтобы печататься и быть писателем. Как не хотелось молчать и голосовать за преступную и явную всем ложь на ваших замечательных собраниях. Как не хотелось выть в унисон. Как не хотелось соглашаться с тем, что бездарное якобы талантливо, а талантливое и честное – ошибочно и преступно.

Да, я играл в ваши игры. Потому что я тоже не лишен тщеславия и честолюбия, и хотел писать и быть писателем, хотел известности, денег и положения, потому, что были у меня и ум, и силы, и энергия, и Богом данный талант – был, был! – и я видел, что могу писать много лучше, чем бездарные и спесивые бонзы вашего литературного ведомства, раздувшиеся, как гигантские клопы, в злой надменности своего величия. Величия чиновников, сосущих соки собственного народа и душащих всех, кто талантлив и непохож.

Ненавижу этих хищных динозавров соцреализма, на уровне своего ящерного мозга обслуживающих последние постановления партии – в любом виде, в любой форме, когда постановления эти издавались бандитской шайкой, тупыми карьеристами, ворами и растлителями.

Что за гениальная мысль – создать Союз писателей! С единым уставом и единым руководством. Штатных воспевателей государственной машины. И еще гениальнее – дома творчества. Вот тебе комната, стол, кровать, горшок, четырежды в день кормят по расписанию, а вечером крутят кино. Гениально! Странно только, что не ходят строем и не поют утром и перед сном Гимн Советского Союза.

Из гробя плюю я на ваш союз, на ваше правление, на вашего товарища Маркина, на ваш устав, на ваши спецкормушки и спецсанатории!"

Хрустнула перевернутая страница. Старик проникся текстом и декламировал с выражением. Нетрудно было догадаться, что на своих рыбалках они не раз толковали, отводя душу, глушили водочку и кляли все и вся.

При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих высказали явные признаки беспокойства. Они как-то соориентировали друг к другу, обмениваясь каменным движением век. Молодежь внимала с вдохновенным счастьем. Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения. Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах. Толпа дышала с выражением готовности осудить.

"Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и трезвой памяти. А то с нашим ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, у них опыт большой."

Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей: Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался. В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.

"Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты – отделения мафии. Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев – Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана – к Москве."

– Да что же это такое!!! – вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами. – Александр Александрович! Это же политическая диверсия! Откровения двурушни…

– Товарищи, – офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, – лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.

Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее однако, черты порога: никто зала не покинул. Скуки не было и в помине, глаза горели, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится. Старичок гвоздил:

"Писатели по работе своей – одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет – дешевый он писака, а не писатель. А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия, – так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!

Да, поздно я понял, что писательство – это крест, а не пряник. Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило! Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке, боялся! Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным отовсюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.