— Комом, — кивнул.

— Не боитесь? — улыбнулась загадочно.

— Чего?

— Нуу… — отвела взгляд. — Женщины разные бывают. Одни жены ждут, другие быстро забывают.

Николай понял и отвернулся. Разговор перестал его интересовать, и женщина уже не вызывала любопытства. Все как божий день ясно — решила жизнь свою устроить получше, осведомленная ретивой подружкой о тяготах жизни в столице. Что капитан не подошел — понятно, полковник повыше будет, и толку больше. Осталось только выяснить, свободен он или нет. А зря. Если капитан едет со старшим офицерским составом в купе, а не в теплушке с солдатами, значит проныра. Вполне такой сытую жизнь обеспечит.

Вот ведь странное животное человек — только что горел в праведном гневе и бил врага, не обращая внимания ни на какие трудности, а война закончилась, и стал как рыба, мгновенно искать "где глубже" — лучше.

Была бы майор мужчиной, много бы хорошего о себе узнала, но бабу судить не ему, тем более ругать или политлекции читать. Где-то даже и понять ее можно, хоть и противно.

Мужчина к окну отвернулся, решив, что сейчас докурит и пойдет слушать баталии танкиста, и двух пехотинцев.

— Кажется, я полезла не в свое дело. Извините.

Николай кивнул: бывает.

— Может к нам в купе? Посидим, у нас винцо есть.

Санину вспомнилось, как он выпил и вот такая Наташа в лице Милы поблазнилась ему Леночкой, и отрезал:

— Спасибо. Спать пора.

Откинул сигаретку и пошел к себе в купе, не обратив внимания на разочарованный взгляд женщины.

Лег и вздохнул: обнять бы сейчас Леночку, прижать к себе — как бы сладко спалось, слыша ее дыхание на своем плече, чувствуя ее тело, нежную кожу под пальцами.

Ехать долго, делать особо нечего, и от этого давит маята. Одно оставалось смотреть в окна на буйную зелень, толпы счастливых людей, закидывающий поезд с демобилизованными на станциях букетами, курить и пить.

Добирались так долго, что Николай боялся рехнуться или спиться. Поезд постоянно расформировывали, загоняя командирский купейный вагон в тупик, когда на пару часов, а под Смоленском почти на сутки. И чем ближе к столице, тем чаше проверка документов, тем меньше желание смотреть в окно. Разруха там, люди одетые, как босяки, но с неизменными цветами для победителей. И нет пирожков, которыми угощали их на станциях в Польше, зато есть яблоки. Николай набрал — Валюхе. Помнил, что сестренка яблоки с детства любила, до войны — хоть тонну дай, все бы смела.

Прибыли под Москву, дальше пассажиром было объявлено — добирайтесь сами. Мужики не гордые, ко всему привычные, спорить не стали, хоть и очень хотелось прибыть на узловую, как до войны, но с фурором — все-таки победители! Но мечты мечтами, а действительность советская и, кто подзабыл о ней, тот прочувствовал, когда их выгрузили фактически в чисто поле. Кто-то ругался, регалиями потрясая, кто-то, как Николай заморачиваться не стал, пошел попутку искать.

В столицу Санин вместе с танкистом приехал уже вечером и, словно в рай попал. Огни повсюду, в витринах отражаются, глаза слепят. После привычной светомаскировки это и дико и сказочно выглядело — в праздник попал не иначе. Шел и, задрав голову, смотрел на горящие фонари, свет в окнах домов.

О метро даже не думал — пешком шел, то и дело отдавая честь на приветствия военных. И все смотрел, смотрел вокруг, вдыхал влажный после дождя запах города, настолько забытый, что почти незнакомый. И все смотрел по сторонам, узнавая и не узнавая улицы, проспекты. Изменилась или нет Москва понять не мог, но одно точно понял — сам изменился. Зашел в знакомый магазин, Вале-сластене торт или кекс купить, а там голые прилавки и продавщица со странным взглядом в ответ на его вопрос, и не менее странным выводом.

— Только уволили?

— Да.

— Понятно. Идите домой, товарищ полковник.

Николай заподозрил, что рассказ подруги Натальи цветочки, а про ягодки самим уже узнавать придется, и напрямки домой пошел, быстро забыв свое желание сестру сладким побаловать. Тревожилось сердце, волновалось. Улыбка сама на губы наползала от мысли, что немного и откроет Валюха дверь и распахнет свои глазищи от удивления, онемеет его увидев, а потом оглушительно завизжит и кинется на шею.

Дыхание замерло, когда он родной дом увидел, в подъезд зашел, провел ладонью по стене, умиляясь, что древняя надпись: "Валька — дура" осталась. Еще в тридцать девятом дело было, нацарапал какой-то ухажер, как это бывает у мальчишек, попутав «люблю» с «дура». Первое признание! А как Валя плакала… У Николая улыбка до ушей стала, рассмеялся и бегом вверх по лестнице — вот и родная дверь. Палец на кнопку положил, разрывая трелью тишину за преградой и замер в ожидании. И сердце оборвалось от радости, когда он услышал сердитое ворчание:

— Уши сейчас оборву! Совсем совесть потеряли?!

Двери распахнулись и Николай дрогнул — первое мгновение не узнал малышку — выросла, девушкой взрослой стала, серьезной, даже суровой. Взгляд жадно прошелся по ее лицу, фигуре и как толкнуло к ней, обнял крепко, закачал, впиваясь губами в теплую родную щеку:

— Валька-проказница! — прошептал.

Девушка отодвинулась, лицо его ладонями обняла, вглядываясь и, заплакала:

— Братик… Коленька!

Ни визга, ни писка — плачь, и только пальцы ее в китель все сильнее впиваются, теребят:

— Живой… Живой!! Коля!… Коленька!

Вот оно счастье, и слов не надо, так бы и стояли обнимаясь, век. А что сердце щемит и глаза щиплет от слез — ерунда.

— Дома! Милый мой, родной братик! Живой!

— Как видишь, Валюша. Ну, не плач, — убрал пальцем слезинку в ее щеки, — и улыбнулся, подмигнув. — В квартиру-то пустишь? Или на пороге так все скажешь и восвояси отправишь?

Валя фыркнула и вдруг засмеялась, а слезы в глазах так и стояли.

Позже девушка на кухне хлопотать принялась, а Николай по дому прошелся: повымело — даже скатерти на столе нет. На кухню прошел, к косяку дверей прислонился на сестренку глядя: худенькая, а была довольной пышной.

— Худо тебе было?

Валя взгляд вскинула, отвела. Тарелку с сухарями и нарезанным луком на стол поставила, кипятком залила и другой тарелкой накрыла:

— Пока тюрю могу предложить и чай.

Санину ничего больше говорить не нужно было, но по сердцу царапнуло, что он негодяй даже не думал, не понимал, что в тылу плохо живется. Баул свой распаковал, молча на стол тушенку союзническую, яблоки, хлеб, сахар комками в тряпице положил.

— Ох, ты! — восхитилась девушка, даже глаза заблестели. — С ума сойти! Да у нас пир!

— А то, — улыбнулся, скрывая жалось к сестре и свою невольную вину. — Вернулся, теперь все наладится.

— Можно? — яблоко взяла.

— Еще раз спросишь, ругаться начну, — сел за стол и жевать тюрю начал, снисходительно поглядывая на девушку. Та как хомячок рот набивала, словно лет десять яблок не ела.

— Картошки-то нет?

— Уу, знаешь, сколько она стоит?

— Значит, завтра купим. Деньги есть, — постановил. И вздохнул: придется откармливать сестренку, тоща вон, как узники Освенцима. — Теперь легче станет, — для себя одно решил: сестренка у него одна и если жить для кого, то для нее, чтобы все ужасы войны забыла, как сыр в масле каталась. Хватит, набедовалась. Теперь мужик в доме есть — прокормит.

— Угу, — засмеялась и по руке его погладила. На стол легла, разглядывая брата. — Коооляя.

— Чееее? — засмеялся и он, и по носу легонько щелкнул, как в детстве. — Будем жить. Через пять дней мне на место службы явиться…

— Опять?! — испугалась девушка.

— В Москве, Валя, — успокоил. — Уволили меня в запас. Накрылась армия.

— Ну и хорошо!

— Кому как, — доел угощенье, чая хлебнул — паршивый. — Веники, что ли заварила?

— Что есть, — смутилась.

— Ладно, завтра разберемся, — подмигнул, сигареты достал. Валя тут же из тумбочки достала пепельницу и с гордостью перед братом поставила. Мужчина засмеялся — его, мама еще приобрела для сына, устав ругаться на нехорошую привычку.