«У меня страшные вести, — сказал он. — Депортация».

Все гетто должно быть полностью очищено. Нам предстояло покидать улицу за улицей, начиная с завтрашнего дня.

Мы хотели знать все, во всех подробностях. Известие ошеломило нас, но мы хотели испить горькую чашу до дна.

«Куда нас везут?» Это оставалось секретом. Секретом для всех, кроме председателя еврейского совета. Но он не расскажет, не может рассказать. Гестапо пригрозило ему смертью, если он проговорится.

«Ходят слухи, — продолжал отец упавшим голосом, — что мы поедем куда-то в Венгрию, работать на кирпичных заводах. По-видимому, дело в том, что фронт слишком близко»…

Помолчав минуту, он добавил: «Каждому разрешено взять с собой только личные вещи. Вещевой мешок, немного еды, какую-нибудь одежду. Больше ничего».

Снова тяжелое молчание.

«Пойдите и разбудите соседей, — сказал отец, — чтобы они могли приготовиться».

Тени вокруг меня ожили, словно после глубокого сна. Молчи, они разошлись в разные стороны.

На минуту мы остались одни. Вдруг в комнату вошел Батл Райх, родственник, который жил с нами: «Кто-то стучится в заколоченное окно, в то, что выходит наружу».

Только после войны я узнал, кто стучал. Это был инспектор венгерской полиции, друг моего отца. До того, как мы переселились в гетто, он сказал нам: «Не беспокойтесь, если вы окажетесь в опасности, я предупрежу вас». Если бы он смог поговорить с нами в тот вечер, возможно, нам бы удалось бежать… Но когда мы наконец открыли окно, было уже поздно. Снаружи никого не было.

Гетто пробудилось: от окна к окну вспыхивал свет.

Я отправился в дом к одному из друзей моего отца. Я разбудил главу семьи, седобородого старика с задумчивыми глазами. Долгие ночи учения сгорбили его.

«Вставайте, сударь, вставайте! Вам нужно собираться в дорогу! Вас отсюда завтра выгонят со всей вашей семьей и остальными евреями! Не спрашивайте, сударь, не задавайте мне никаких вопросов. Только Бог сможет дать ответ. Ради Бога, вставайте».

Он не понял ни слова из моей речи. Должно быть, он подумал, что я сошел с ума.

«Что за чушь? Собираться в дорогу? Какую дорогу? Почему? Что стряслось? Ты что, свихнулся?»

Все еще полусонный, он уставился на меня ошалелыми глазами, как бы ожидая, что я, наконец, расхохочусь и скажу: «Ложитесь спать. Спокойной ночи. Я пошутил».

В горле у меня пересохло, слова застревали, сковывая губы. Я больше не мог ничего сказать.

Тогда он понял. Он встал с постели и, двигаясь как автомат, начал одеваться. Потом он подошел к постели жены и с безграничной нежностью дотронулся до ее лба. Мне показалось, что губы ее озарились улыбкой. Затем он подошел к крепко спящим детям и быстро разбудил их. Я убежал.

Время летело очень быстро. Уже было около четырех часов утра. Измученный отец метался туда и сюда, ободряя друзей, забегая в Еврейский совет узнать, не отменили ли тем временем приказ. Искра надежды тлела в наших сердцах до последней минуты.

Женщины варили яйца, жарили мясо, пекли пироги, шили рюкзаки. Дети, повесив головы, слонялись повсюду, не зная, куда себя девать, и старались не путаться под ногами у взрослых.

Наш двор превратился в настоящую ярмарку. Семейные сокровища, всевозможные коврики, серебряные канделябры, молитвенники, Библии и другие молитвенные принадлежности покрывали пыльную землю под изумительным голубым небом. Любимые предметы выглядели так, как будто никогда никому не принадлежали.

К восьми утра усталость, точно расплавленный свинец, стала заполнять вены, тело, мозг. Я прочел половину утренних молитв, когда внезапно на улице раздались крики. Я сорвал филактерии и подбежал к окну. Венгерские полицейские вошли в гетто и кричали на соседних улицах: «Всем евреям выйти! Быстро!»

Несколько еврейских полицейских заходили в дома и говорили дрожащими голосами: «Пора… вам придется все это оставить…»

Венгерские полицейские направо и налево раздавали удары дубинками и ружейными прикладами, без повода, без разбора, удары сыпались на стариков, женщин, детей и инвалидов, на всех подряд.

Один за другим дома пустели, а улицы заполнялись людьми и узлами. К десяти часам все обреченные жители гетто были на улицах. Полиция провела перекличку, один раз, дважды, десять раз. Жара усиливалась. Пот струился по лицам и телам.

Дети просили воды.

Вода? Ее было сколько угодно, рядом, в домах и во дворах, но запрещалось нарушать ряды.

«Воды! Мамочка! Воды!»

Еврейским полицейским из гетто удавалось отходить и тайком наполнять несколько кувшинов. Так как мои сестры и я были зачислены в последний эшелон и нам пока разрешалось передвигаться, мы помогали полицейским, как могли.

И вот, наконец, в час пополудни наступил сигнал двигаться.

Все были счастливы — да, счастливы. Должно быть, им казалось, что Бог не сможет изобрести пытки пострашнее, чем сидеть на узлах посреди дороги под палящим солнцем, лучше все, что угодно, только не это. Они двинулись в путь, не обернувшись на покинутые улицы, мертвые пустые дома, сады, надгробия… У каждого ноша за спиной, страдание в глазах, полных слез. Медленно, тяжко, процессия продвигалась к воротам гетто.

Я стоял на тротуаре, не в силах пошевелиться. Вот прошел рабби, сгорбившись. Лицо чисто выбритое. Рюкзак за плечами. Самое его присутствие среди депортируемых придавало происходящему оттенок нереального. Словно вырвали страницу из какой-то книги преданий, из исторической новеллы, повествующей о Вавилонском пленении или ужасах испанской инквизиции.

Один за другим, они проходили мимо меня, учителя, друзья, разные другие люди, те, кого я боялся, те, над кем я когда-то смеялся, с кем прожил долгие годы. Они проходили, понурые, волоча свои узлы, свои жизни, опустошая свои дома, годы детства, притихшие, точно побитые собаки.

Они прошли, не взглянув в мою сторону. Они должны были меня заметить.

Процессия исчезла за углом улицы. Еще несколько шагов, и стена гетто скрыла их.

Улица походила на внезапно покинутый рынок.

Тут можно было найти все, что угодно: чемоданы, портфели, папки, ножи, тарелки, банкноты, бумаги, выгоревшие фотокарточки. Вещи, которые люди собирались взять с собой и которые в конце концов побросали. Все это утратило свою ценность.

Везде комнаты стояли нараспашку. Двери и окна глазели в пустоту. Все было открыто для всех, ничто никому не принадлежало. Оставалось подумать разве что о себе. Могила разверзлась.

Горячее летнее солнце.

Весь день мы провели натощак, но не слишком проголодались. Мы были измучены.

Мой отец сопровождал депортируемых до самого выхода из гетто. Сначала они должны были пройти через большую синагогу, где их наспех обыскали, чтобы убедиться, что у них нет с собой золота, серебра, или других ценностей. Оттуда доносились истерические крики и удары дубинками.

«Когда наша очередь?» — спросил я отца. «Послезавтра. Если… если только ничего не изменится. Может быть, чудо…»

Куда отправляют людей? Никто до сих пор не знает? Нет, тайна строго охраняется.

Опустилась ночь. В тот вечер мы улеглись спать рано. Отец сказал: «Спите спокойно, дети. Это будет только послезавтра, во вторник».

Понедельник промелькнул, как легкое летнее облачко, как утренний сон.

Мы укладывали вещи, пекли хлеб и пироги в дорогу, и уже больше ни о чем не думали. Приговор был вынесен.

В тот вечер мама заставила нас улечься пораньше. Она говорила — надо беречь силы. Наступила наша последняя ночь в родном доме.

Я ворочался с боку на бок: успеть бы помолиться, прежде чем нас погонят.

Отец поднялся пораньше, чтобы пойти узнать, нет ли чего нового. Около восьми он вернулся. Неплохие новости: сегодня мы не уедем из города, нас только переводят в малое гетто. Там мы будем ждать эшелона, мы уезжаем последними.

В девять часов повторилась воскресная сцена. Полицейские с дубинками орали: «Всем евреям выйти!»

Мы были готовы. Я вышел первым, мне не хотелось видеть лица родителей. Я боялся расплакаться. Мы сидели посреди дороги, точно так же, как остальные люди позавчера. Стояла такая же адская жара. Та же жажда. Но только уже не осталось никого, кто принес бы нам воды.