– Горек мой хлеб, горек! – жалился кот Кузьмичу.

– А ты на исповедь сходи к отцу Варфоломею, – посоветовал Кузьмич. – Мне вона, когда припирает, Клавки стыжусь, что вот пьяный, и образование не получил, иду к Варфоломею. Он и послушает, и пожурит, и выпьет с тобой облегчительную.

В воскресенье кот отправился к попу.

– Батюшка, тяжело мне, душно, – начал кот смущенно.

– Отвори душу, Мотоцикл, покайся.

– Палач я, батюшка, палач мышиный. А они ведь тоже твари Божьи, не для того ведь их Господь жизнью наградил, чтоб я им шею перекусывал? Кесарево дело, а мне Божьего хочется… – ныл кот.

– Ну смотри, Мотоцикл, как Священное Писание учит. Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься. Ты сейчас, Мотоцикл, воитель. Как святой Георгий, у него дракон, а у тебя – мыши. И грех воинства – светлый грех, ты, Мотоцикл, – человечеству защитник.

– Господь – Он милосердный, грехи отпустит, – мямлил Варфоломей.

«И что это он несет, – думал кот. – Действительно, уж лучше мыши, чем дракон…»

– Степанида, – крикнул попадью Варфоломей, – поднеси-ка коту сметанки, да и меня не забудь, сама знаешь, что…

Надо почаще на исповедь ходить, как на душе-то полегчало, думал кот, облизываясь и урча.

Кот Мотоцикл любил послеобеденное время. Кузьмич был еще на ногах, ждал Клаву на ужин… Собирались обычно часам к пяти, пес Шарик оповещал: мол, давайте, Кузьмич сидит… Шарик чувствовал Кузьмича, когда тот был в расположении к беседе.

Последним подхрамывал гусь Еропка. Еропка был набожный человек. Вечером благодарил Бога, что не зажарили, с утра молил, чтоб не пообедали им.

«Вот Еропка, образованный, поговорить – одно удовольствие, а тоже Клава не любит его. Иной раз тапком поддаст, а гусь пожилой, – думал кот, – жизнь у него как у мыша, крепостной, одно слово».

– Да что ты, Еропка, беспокоишься, кто ж тебя зажарит? Ты вона старый, жилистый, тебя раскусить-то некому, я зубы пропил, да и Клава уже не зубастая. Кто ж тебя съест, сам подумай? Волков нету, Шарик вон, твой друг навеки…. – Шарик кивал, подвигался, освобождал гусю солнечное место…

– Поживи с мое, – не унимался гусь, – будешь тут беспокоиться. Кузьмич, скажи ему. Ты же главный тут. Как бывает в жизни, скажи.

– Да какой он главный, – возмутился Шарик, – тут Клавка царица. От ее милости зависим…

Никак не получалось перейти к приятному.

Кот старался: а я вот кино смотрел, как в Париже по крышам гуляли…

– Ой, Париж, как же, вот там-то гусей и едят, – злорадствовал Еропка.

– Ты чой-то не в духе седни, сходил бы с Мотоциклом к отцу Варфоломею, – Кузьмич заметно пьянел, чекушка под скамейкой пустела.

– Да не дойду я, ноги уже не те, – опечалился Еропка.

Шарик подал идею:

– Кузьмич, снеси гуся к заутрене, сделай милость.

– Ха, – заржал Кузьмич. – Приду, значитца, с гусем под мышкой. Что попадья подумает? Что гуся дарю? тут же и зажарит, она-то зубастая…

Гусь заплакал.

Кот возмутился: права Клава, невыносимый ты стал, Кузьмич! Грубый, нечувствительный. Допился, как животное какое.

– Да ладно, прости уж, Еропка, действительно, ляпну иной раз, – смутился Кузьмич.

Не простили, замолчали. Кот вздохнул, мол, ну, я пошел работать.

– Пойдем, Еропка. – Шарик не предал друга. – А ты сиди, Кузьмич, дожидайся Клавы, щас тебе и от нее достанется тычка….

«Как у них устроено, у людей, – думал кот по дороге к амбару, – Кузьмич вот добрый, а дурак, прости господи, а Клава стервозная, а мудрая… эх, у них на бабах вся жизнь держится…»

Иногда Мотоцикл думал о наследниках. Кошки у него были с чужих дворов, Клава им тут не давала рассиживаться. «Топить буду выблядков, не смей тут!» – кричала коту. Кот и не видел детей, где-то бегают, кто живой остался. Вот диким котам лучше живется, семьями, на природе… Вспоминая своих кошек, он не мог на какой-то остановиться: вот с этой бы жизнь коротал… были они, как человеческие бабы, недовольные, сварливые. А чего гундеть-то? Мотоцикл не пил, работящий, спокойный кот… испорченные деревенские эти. Вот бы с городской он бы жил, или вот видел одну в телевизоре: ушки с кисточками. Рыся! Иностранка!

– Да, как же, посмотрела бы она на колхозника, – язвил Шарик, – еще о парижских мечтай.

– Неее, парижанских нам не надо, гулящие хуже наших, – не советовал Кузьмич, – нам надо бабу строгую, а то совсем скопытишься.

– Ты по себе не равняй, мы непьющие. Вон, у Шарика сын приходит, любо-дорого посмотреть, с уважением, сначала у калитки потопчется, спросит, как у отца настроение, потом заходит вежливо. А у тебя, Кузьмич, сын с дружками наезжает, тоже пьяный, матери бублика не принесет, вон ворота сбил с петель… И спасибо, что живой, младший-то вспомни, как с девками на тракторе катался, утоп в болоте и девок спьяну угробил…

Гусь Еропка был бездетный, смотрел на гусяток из-за забора, умилялся, но своих не заводил: все равно на яичницу изведут или закормят-зарежут…

– У людей надо дочек иметь, – уверенно рассуждал Шарик, – Клава тоже так думает.

Клава была неплакучая баба, но иногда заходилась: не дал мне Бог дочек, козлы эти в тебя, Кузьмич, порчено семя. Некому будет и стакан воды в немощи подать, и глазы мои закрыть, когда умру! – Клава рыдала громко, долго, раскачиваясь на лавке в темной избе. «Ага, понимаешь, каково без детей-то», почти злорадно думал кот. Но потом жалость брала верх, становилось жаль себя, ее, котят, мышат, да и всех, и вообще. Кот подходил, терся об ноги.

– Мотя, понимаешь меня, жалеешь, пойдем, сметанки дам, душа моя. – Клава утирала слезы, вздыхала и через минуту уже снова была готова жить дальше.

Клава напряглась. Странные, захлебывающиеся звуки неслись из амбара.

Сунула ноги в чеботы, выскочила на двор.

– Вань, где ты? – позвала Кузьмича.

У амбара сидел, раскачиваясь, Кузьмич, на руках у него был кот, лапы безжизненно свисали.

– Задавило, доской задавило, – рыдал Кузьмич. – Дорогой мой, единая душа… Бог меня так не любил, как Мотоцикл мой. Уйди, Клава, не поймешь ты…

Клава схватилась в избу, вытащила припрятку самогона.

– Ой, господи, убивается-то как, а я уж думала, душу пропил, без чувствиев живет, – причитала Клава. – На, глотни, полегчает.

– Не полегчает, – взвыл Кузьмич, но послушно глотнул.

– Как задавило-то? – трясла его Клава. – Ирод, не чинил сарайку, вот кота свово любимава угробил, вертепно отродье. – Сердце колотилось у ней, она стукнула Кузьмича по спине.

Давясь слезами, Клава ушла в дом. Свет зажигать не стала, так и сидела в темноте. Похожее горе было у нее, когда провожала своего Кузьмича в армию, плакала, как по убитому. Но вот пришел домой, женился, как обещал, а теперь вот кота жалко…

Стукнула калитка, вошел Кузьмич с гусем под мышкой. Бережно опустил Еропку на землю.

– Похоронили, у ручья, там, в лесочке…

– А Шарик где?

– У холмика остался, плачет он, хочет еще с котом побыть.

Клава пошла за Шариком: постою с ним.

Вечером достали стаканы.

– Ну, земля ему пухом! Раб Божий Мотоцикл преставился, – выпалил Кузьмич и беззвучно заплакал.

Фофаний, ангеленыш на побегушках, собирал мелкие случайные души. Запыхался, остановился передохнуть у брата. Иона, старшой, распределитель человечьих душ, привечал Фофания, учил мастерству.

– Ну, что у тебя в корзинке, улов какой сегодня?

– Да немного, вот кота душа, доской прибило, пара заячьих, на охоте пристрелили, да ежика – на дороге раздавленный. А у тебя что? Рваные какие-то, страшные все.

– Афганские, шарахнуло их там сегодня.

– «Титаник прям», – Фофаний начитанный был, любил щегольнуть знаниями. – Ну я полетел.

Душа кота Мотоцикла боязливо выглядывала из корзинки вниз, в облаках мелькала родная деревня, колхоз, двор, Шарик с Еропкой. Кузьмича с Клавой не видно было, небось в избе поминают, думала котячья душа.