И как только мы поймем символическое значение этого быстрого, страшного и таинственного, глазом еле уловимого движения ускользающей мыши, так нам станет понятен и другой знакомый загадочный образ.

Время - вечность, напряженная и вечно движущаяся сфера внутренних интуитивных чувствований, которая нашему логическому сознанию представляется огромной горой тьмы и хаоса, потрясается до основания. и из трещины рождается бесконечно малое мгновение - мышь. Гора рождает мышь так же, как вечность рождает мгновение. Каждое мгновение является неуловимой трещиной между прошлым и будущим. Каждое мгновение звенит в хрустальном аполлинийском сновидении, как трещина и хрустальном сосуде. А во время бессонницы мгновенья поют тишине ночи стеклянными мышиными голосами, и становится внятна "жизни мышья беготня".

Таким образом, мышка-пророчица, певшая на ладони Бальмонта и детстве, мышь, изваянная Скопасом под пятой Аполлона, мышь, беготню которой во время бессонницы слышали и Пушкин, и Бальмонт, и Верлэн, мышь, внушающая безотчетно-стихийный ужас многим людям, она явилась нам теперь как олицетворение убегающего мгновения. В ней сосредоточены та непримиренность и грусть, которые лежат на самом дне аполлонова светлого сна.

Мы держим конец нити в руках, и сложный клубок символов начинает распутываться.

Существует небезызвестная детская присказка о курочке, снесшей золотое яичко, в которой мышь является в обстановке несомненно аполлинической, но в новой и неожиданной роли.

Жили были дед да баба,

Была у них курочка ряба.

Снесла курочка яичко,

Непростое яичко - золотое.

Дед бил, бил, не разбил,

Баба била, била, не разбила,

Пробежала мышка,

Хвостиком вильнула,

Яичко упало

И разбилось.

Дед плачет, баба плачет,

Курочка кудахчет:

"Не плачь, дед! Не плачь, баба!

Я снесу вам яичко другое:

Не золотое - простое".

Несомненно, что золотое яичко (уже по самому свойству металла, из которого оно сделано) является даром Аполлона. И никакими человеческие усилиями ни деда, ни бабы это золотое сновидение не могло быть разбито.

Но достаточно было, чтобы появилась мышка, вильнула хвостикам, и яичко упало и разбилось.

Каким образом и почему здесь мышь является победительницей Аполлона?

И что значит это странное утешительное кудахтанье курочки: "Я снесу вам яичко другое: не золотое - простое"? Точно это простое яичко должно чем-то оказаться лучше прежнего, чудесного, золотого... Чтобы разрешить эти вопросы, надо обратиться к родникам аполлинийской поэзии.

Горькое сознание своей мгновенности, своей проходимости лежит в глубине аполлинического духа, который часто и настойчиво в самые ясные моменты свои возвращается к этой мысли.

Каждая великая радость таит на дне своем грусть. Больше: вся полнота аполлинийской радости постигается лишь тогда, когда ей сопутствует грусть. Об аполлинийской грусти можно говорить с таким же правом, как об аполлинийской радости.

Воистину мудр лишь тот, кто строит на песке, {15}

Сознавая, что все тщетно в неиссякаемых временах

И что даже сама любовь так же мимолетна,

Как дыхание ветра и оттенки неба.

Тот же самый радостный и надрывающе-грустный мотив звучит, точно трещина в хрустальном сосуде, во все по преимуществу радостные, творческие, аполлинийские эпохи человечества.

Он звучит и в эллинской лирике у Сафо и Анакреона, и в песнях александрийца Мелеагра, он звучит и в итальянском кватроченто, и в песенке, сложенной Лоренцо Медичи, {16} и в Весне Боттичелли, {17} и в грустном Пане Лука Синьорелли, {18} его мы найдем и у Ронсара, и в золотистых закатах Клода Лоррэна, колосьями пышного фейерверка он рассыпается в Венеции XVIII века, он настойчиво повторяется во французской старой музыке у Гретри и Рамо, он в заключительной строке "Онегина": "Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина..."

Я не стану искать образцов аполлинийской светлой печали у поэзии всех стран и веков, а остановлюсь только на творчестве того, кто в напп' дни является самым высоким и самым полным воплощением чистого апо;' линического искусства. Я говорю об Анри де Репье.

Его стихи и его юношеская книга рассказов "La canne de jaspe" ("Яшмовая трость") дадут нам обширный материал символов, образов и олицетворении, в котором мы найдем все оттенки для выражения отношения аполлинийской поэзии к мгновению.

Вот стихотворение, которое А. де Ренье предпосылает своей книге стихов "Медали из глины".

Снилось мне, что боги говорили со мною:

Один, украшенный водорослями и струящейся влагой,

Другой с тяжелыми гроздьями и колосьями пшеницы,

Другой крылатый,

Недоступный и прекрасный

В своей наготе,

И другой с закрытым лицом,

И еще другой,

Который с песней срывает омег

И Анютины глазки

И свой золотой тирс оплетает

Двумя змеями,

И еще другие...

Я сказал тогда: вот флейты и корзины

Вкусите от моих плодов;

Слушайте пенье пчел

И смиренный шорох

Ивовых прутьев и тростников.

И я сказал еще: Прислушайся,

Прислушайся,

Есть кто-то, кто говорит устами эхо,

Кто один стоит среди мировой жизни,

Кто держит двойной лук и двойной факел,

Тот, кто божественно есть

Мы сами...

Лик невидимый! Я чеканил тебя в медалях

Из серебра нежного, как бледные зори,

Из золота знойного, как солнце,

Из меди суровой, как ночь;

Из всех металлов, которые звучат ясно, как радость;

Которые звучат глухо, - как слава,

Как любовь, как смерть;

Но самые лучшие сделал из глины

Сухой и хрупкой.

С улыбкой вы будете считать их

Одну за другой.

И скажете: они искусно сделаны;

И с улыбкой пройдете мимо.

Значит, никто из вас не видел,

Что мои руки дрожали от нежности,

Что весь великий сон земли

Жил во мне, чтобы ожить в них?

Что из благочестивых металлов чеканил я

Моих богов,

И что они были живым ликом

Того, что мы чувствуем в розах,

В воде, в ветре,

В лесу, в море,

Во всех явлениях

И в нашем теле,

И что они, божественно, - мы сами...

Сдержанная стыдливость, свойственная поэзии Анри де Ренье, не дозволила ему назвать по имени Эроса, того бога, который стоит один посреди мировой жизни, сочетая в себе любовь и смерть: двойной лук и двойной факел, и кто божественно есть - мы сами. Здесь передано то сознание, что весь великий аполлинический сон земли живет в нас для того, чтобы ожить в наших творениях, что все лики, которые мы чеканим в своих медалях, являются только преломленными отражениями его невидимого лика, неизреченно тождественного с нашим внутренним я.