Он не забыл, что видел где-то В чертах похожего лица След страсти тяжелей свинца И к отроку из Назарета Порыв и ужас без конца.

И голос мой поет, как пламя, Тая ее любви угар, В моих глазах — ее пожар, И жду принять безумья знамя — Ее греха последний дар.

В поэзии Черубины де Габриак часто слышится борьба с этой древней душой, не умершей в ней. Она то сравнивает себя с огненным цветком папоротника, цветущим только раз, умоляет сорвать ее, уступить ее любовной порче, то вспоминает о "Белом Иордане, о белизне небесного цветка". Она не знает еще, какой путь выберет: путь "Розы и Креста", или испепеляющий путь земного огня, "путь безумья всех надежд — неотвратимый путь гордыни: в нем пламя огненных одежд (принятых как искупление рыцарями Храма) и скорбь отвергнутой пустыни"; не знает, что впишет в золоченое поле своего щита — "Датуры тьмы, иль Розы Храма? Тубала медную печать или акацию Хирама?"; страстной путь сынов Каиновых ("мне кажется, что помню, как я соблазнила Ангелов") или священственный путь строителя Соломонова Храма, на могиле которого, как символ «посвящения», выросла акация.

Но этими глубинными, так сказать, основными, звездными переживаниями не ограничивается круг поэзии Черубины де Габриак.

Сознание ненужности своей мечты и своего изгнанничества часто звучит в ее стихах ("…И вновь одна в степях чужбины, и нет подобных мне вокруг… К чему так нежны кисти рук, так тонко имя Черубины?").

Иногда реальности жизни представляются ей в виде развеявшегося сна Сандрильоны:

Утром меркнет говор бальный… Я — одна… Поет сверчок… На ноге моей хрустальный Башмачок.

Путь, завещанный мне с детства, — Жить одним минувшим сном. Славы жалкое наследство… За окном.

Чуждых теней миллионы, Серых зданий длинный ряд, И лохмотья Сандрильоны — Мой наряд.

Наряду с этим она дает свой внешний, жизненный лик чисто светской девушки, в котором горечь скрыта под усталой маской иронии:

Темно-лиловые фиалки Мне каждый день приносишь ты; О, как они наивно-жалки, Твоей влюбленности цветы.

Любви изысканной науки Твой ум ослепший не поймет, И у меня улыбкой скуки Слегка кривится тонкий рот.

Моих духов старинным ядом Так сладко опьянился ты. Но я одним усталым взглядом Гублю ненужные цветы.

Но гораздо чаще эта ирония, свойственная ее светскому жесту, сменяется усталой капризностью:

Даже Ронсара сонеты Не разомкнули мне грусть. Все, что сказали поэты, Знаю давно наизусть.

Тьмы не отгонишь печальной Знаком святого креста. А у принцессы опальной Отняли даже шута…

Или сквозь иронию проступает искренняя глубокая грусть, как, например, в этом маленьком «Lai» (Черубина де Габриак любит редкие и замкнутые формы старинных поэм, как «рондо», "лэ", и различные системы переплетений и повторений стихов, например, в ее поэме "Золотая ветвь", но не подчеркивает никогда своих намерений, пользуясь этими изысканными формами легко и свободно, как естественным своим языком). Это «Lai» в своих сжатых строках заключает целую сложную психологическую поэму и может служить образцом удивительного мастерства Черубины де Габриак:

Флейты и кимвалы В блеске бальной залы Сквозь тьму; Пусть звенят бокалы, Пусть глаза усталы — Пойму… Губ твоих кораллы Так безумно алы… К чему?

Эти черты дают жизненную законченность ее лицу. Без них оно бы осталось слишком отвлеченным, почти литературной формулой.

Вот данные гороскопа; вот данные таланта. Какой же дар нам, феям-критикам, положить в колыбель этому подкинутому в храм Аполлона поэту? Нам думается, что ей подобает только один — золотой, неверный и нерадостный дар — слава.

Мы кладем его в колыбель Черубины де Габриак.