А все же трудно поверить, что так оно и было: кругом чума, смерть, горе, а посреди всего этого – изящные женщины и галантные мужчины ублажают друг друга романтическими и озорными байками. Вот у нас и не чума, а простая кожная инфекция, какие то и дело вспыхивают в родильных домах, – а слез, а истерик!.. Или так измельчал народ? И что им, глупым бабам, не лежится? Не терпится за пеленки приняться? Господи, как представишь себе, так руки опускаются: тридцать подгузников, тридцать тонких пеленок, столько же байковых – зима. И каждую простирнуть, прокипятить, с двух сторон прогладить.

С ума сойти! На Западе матери давно пользуются бумажными пеленками и непромокаемыми штанишками: что бы нашим заодно с их драгоценной электроникой прихватить парочку действительно необходимых изобретений? Так ведь нет, до такого экономического шпионажа они не додумаются. А ведь это тоже деньги. Впрочем, ну их. Надо сосредоточиться на «Декамероне».

* * *

В палате одна из женщин заплакала в голос, ей тотчас стала вторить другая. Эмма поняла, что сосредоточиться ей никак не удастся, и хотела уже сказать что-нибудь этим ревам, но ее опередила Зина, «женщина без определенного места жительства», как называли ее врачи при обходе, а попросту говоря, бродяжка, «бичиха».

– Бабоньки! – смеясь, заговорила она. – Вы бы хоть по очереди скулили, а не хором. В ушах звон стоит. Пропадет молоко с расстройства, тогда узнаете, почем фунт лиха.

– В самом деле, дорогие мамочки, потише бы… – все же не удержалась Эмма.

– Отвлечься бы чем-нибудь от мрачных мыслей! – вздохнула толстушка Ирина, которую в палате все звали Иришкой за добрый нрав и какую-то славную домашнюю уютность.

– Может, кто анекдот расскажет?.. – поддержала ее Зина.

И тут Эмму осенило. Она подняла над головой «Декамерон»:

– Дорогие мамаши! Кто из вас читал эту книгу – «Декамерон» Боккаччо?

Кто читал, кто нет.

– Так вот, – продолжала Эмма, – для нечитавших объясняю популярно. В этой книге рассказывается о том, как десять средневековых юношей и девушек во время чумы покинули Флоренцию, уехали за город и сами себе устроили карантин как раз на десять дней, как и у нас. И каждый день они по очереди рассказывали друг другу разные истории о любви, счастливой и трагической, о проделках ловких любовников. Вот я и думаю: а не устроить ли нам здесь свой «Декамерон»? Нас как раз десять, и у нас впереди десять дней. Мы можем рассказать друг дружке сто разных историй. Ну, как вам моя идейка?

Все будто только и ждали этих слов: анекдоты и рассказы о семейных заботах всем давно уже приелись.

– Придумано здорово! – заявила Иришка. – Я предлагаю начать с самого начала, то есть с рассказов о первой любви. Только, чур, я рассказываю последняя, потому что я стесняюсь!

– А чего стесняться-то? Аль мы все не бабы, не одним местом любим? – засмеялась Зина.

– А ты какое место имеешь в виду? – прищурившись, спросила ее эффектная блондинка с заграничным именем Алина.

– Она имеет в виду сердце! – на всякий случай поторопилась ответить за Зину Валентина, как позже выяснилось, «дама из номенклатуры».

– Ах сердце!.. – разочарованно протянула Алина и равнодушно зевнула. Но было видно, что она просто дразнит Валентину, а сама по себе идея рассказывать всем по очереди ей нравится, глаза у нее так и блестели.

Но Валентина не сдавалась.

– Не понимаю, почему слово «любовь» у некоторых вызывает нездоровые смешки? Любовь в нашей стране дело государственной важности, потому что на основе любви создается семья, а семья – это ячейка государства.

– Это верно! – вступила в разговор Ольга, работница с Адмиралтейского завода. – Моей первой любовью даже два государства занимались: Советский Союз и Германская Демократическая Республика, во как…

– Ну?! Расскажи, Оля! Расскажи! – загалдели женщины и, приподнявшись в кроватях, приготовились слушать. Ольга не стала ломаться и начала историю своей первой любви.

История первая,

рассказанная работницей Адмиралтейского судостроительного завода Ольгой, повествующая о том, как между немецким судостроителем и советской рабочей завязался роман в духе интернационализма, но дело кончилось выкидышем, хотя этой любовью и занимались органы двух государств

Я на Адмиралтейском работаю, в мебельном цехе лакировщицей. Зарабатываю хорошо, грех пожаловаться. А вот от начальства нет продыху: как путевка или, не дай Бог, продвижение в очереди на квартиру – кому угодно, только не Зайцевой. Почему не Зайцевой, спросите? А потому, что у Зайцевой жених был немец. Гэдээровский, правда, немец, не настоящий, но все же…

Уже десять лет почти прошло, как эта любовь со мной приключилась. Делали на нашем заводе танкер для немцев. Это было совместное русско-немецкое, то есть, тьфу, советско-немецкое производство. Немцы строили корпус, а на нашем заводе ставили механизмы и отделку производили. Обе страны социалистические, там и там социалистическое соревнование вовсю идет, поэтому сдали танкер на полгода раньше срока. А потом месяцев восемь мы вместе недоделки устраняли: то к нам на завод танкер пригонят вместе с немецкими судовиками, то гонят его, родимого, обратно в Росток, в немецкий порт, но там уже мы на нем свои недоделки доделываем. Так и катаемся из Ростока в Ленинград и обратно. Сдружились, а многие и слюбились: молодых-то среди нас много было.

Мне понравился механик Петер, Петя по-нашему. Чистенький, обходительный, серьезный, по-русски говорит. Одно плохо – верующий. Это у них еще встречается в ГДР, все же они нашими стали не так давно. Зато, может, он поэтому, когда узнал, что я забеременела, ни про какие аборты и слышать не хотел, а сейчас же побежал к своему начальству просить разрешения жениться на мне. Его начальники разрешили, а наши – ни в какую! Сняли меня с танкера и на партком, на местком, на растудыегоком. Срамят меня и прямо приказывают: «Делай аборт! Все равно не выпустим! Или уговаривай своего фрица в Советский Союз переселяться». А как уговоришь, когда у Пети там, в Ростоке, и родители, и братья с сестрами, и домик с садом, а у меня – ничего подобного: сама круглая сирота и живу в общежитии. На что ж я Петю своего тащить из его гэдээровской Германии буду, на какую такую сладкую жизнь? «Дайте, говорю, хоть комнату, если квартиру нельзя, чтоб жить нам где было, тогда я его попробую уговорить». – «Ишь, говорят, хитрая! Каждому квартиру дай, так вы тут все иностранцами пообзаведетесь!..» И до того меня задергали, засрамили, по начальству затаскали, что на пятом месяце я и скинула мальчика. Скинуть-то скинула, а Пете написать боюсь, чтоб не раздумал жениться. А он там воюет за меня, бумаги пишет во все стороны, советские и немецкие. Только и у него ничего не выходит, видно, наши хозяева сговориться успели. А когда подошел мне срок рожать, Петя прислал мне шубу котиковую, а для ребеночка такое приданое, что соседки со всего общежития сбежались смотреть. Один сплошной синтетик! А я плачу над приданым ребячьим; жизнь-то разбита вся как есть…

После получаю я от Пети письмо, что, мол, между нами все кончено по причине моего обмана. Кто уж ему про ребеночка из Ленинграда написал, не знаю. То ли соседки позавидовали да адрес с письма списали, то ли начальство меры приняло.

Что потом? Да ничего такого особенного. Вышла замуж за хорошего парня с нашего же завода. Пьет только очень, а так всем хорош. Но с Петенькой не сравнить, конечно. Тот был воспитанный немец и к женщине имел обращение. Только и осталось, что шубка Петенькина, которой сносу нет и нет. Уж я даже и плачу иногда над ней: что ж ты, подлюга такая, не рвешься, не снашиваешься, забыть не даешь? А продать жалко. Память все же…

– Да, натуральному котику сносу нет… – задумчиво произнесла Неля, тихая черноволосая женщина, учительница музыки. – Моя мама всю войну проносила котиковую шубу, а потом еще мне на воротник осталось…