От пристани шли через город и парк. Город был большой, с прямыми, широкими улицами и старинными домами. На памятнике Петру, словно белый плащ, лежала толстая корка снега.

Корабль «Ладога», вмерзший в лед, стоял подле мола. Из трубы тянулся к белому небу дымок. Мы поднимались по сходне на палубу «Ладоги». Матрос в необъятной шубе пропускал нас. Вахтенный офицер расспрашивал у отца, как тот провел воскресенье, и рассказывал корабельные новости. Корабельный дог Трос высовывал морду из люка и подходил, виляя хвостом. Он брел за нами, стуча когтями по палубе, больше похожий на теленка, чем на собаку, и ловко спускался по отвесному железному трапу.

Отец жил на «Ладоге» в каюте номер семнадцать: в два круглых иллюминатора были видны торпедные катера. На письменном столе стоял портрет матери — она улыбалась; над столом на широкой полке — в два ряда книги; в железном шкафу, искусно раскрашенном под дуб (на военных кораблях мало дерева и все из железа и стали), висели парадная тужурка отца, его рабочий китель, клеенчатый плащ. Рядом со шкафом стоял прочно привинченный к палубе небольшой кожаный диван. Койка с двумя лакированными ящиками, в которых хранилось белье, была похожа на низкий комод.

Отец уходил на свой катер. Я садился за стол, перелистывал книги. У отца было их много. Были книги с картинками — и я разглядывал их с удовольствием. Вот русский маленький катер подходит к большому турецкому кораблю и упирается в него длинным шестом. Из воды вырывается пламя и дым. Это первый торпедный катер адмирала Макарова. К шесту привязана мина. А вот другая картинка. Два катера нападают на турецкий корабль и взрывают его. Мины уже к шесту не привязаны. Они сами движутся под водой. И на светящейся в лунном свете покрытой рябью воде лежит на боку турецкий корабль «Интинбах», весь в дыму, и вдали видны два черных маленьких силуэта. Это — первые торпедные катера. Теперь они не такие — стоит выглянуть в иллюминатор. Они похожи на больших голубых птиц, опустившихся на воду. И ходят они с быстротой в сто километров в час.

Когда надоедало перелистывать книги, я отправлялся путешествовать по кораблю с Тросом. Попадавшиеся навстречу офицеры приветливо здоровались со мной, называя меня «Рындин-младший».

На камбузе кок, ленинградец с Гулярной улицы, с лоснящимся широким лицом, похожим на блин, всегда спрашивал: «На месте ли стоит Петроградская сторона?» Толстяк угощал дога костью, а меня — пирожком с мясом. В продовольственных складах у нас тоже были друзья: баталеры. Два полосатых кота, обитатели баталерки, круглые, как мячики, увидев Троса, начинали сердито фырчать, но дог не обращал на них никакого внимания, словно их вовсе не существовало на свете. Кошачью породу он искренне презирал и считал ниже своего достоинства связываться с котами.

На «Ладоге» все — и матросы и офицеры — были заняты делом до самого полудня, когда боцманские дудки свистали обед.

В каюте я заставал отца, вернувшегося со своего катера. Отец надевал новый китель, и мы поднимались в кают-компанию — большой круглый зал с кожаными диванами. Офицеры уже расхаживали вокруг стола. Старший (хотя он был моложе многих) офицер, Николай Степанович Гурьев, сухощавый, лысый, но с черными густыми бровями, приглашал: «Прошу к столу!» И тогда каждый занимал свое место. Для меня ставили стул между Гурьевым и отцом. Вестовой приносил фарфоровую белую миску, и Николай Степанович разливал по тарелкам дымящийся борщ.

В кают-компании всегда рассказывали много интересных историй. Товарищ отца, лейтенант Веревкин, вспоминал, как во время войны с белофиннами он высадил на глухих шхерах одного офицера. Вооруженный пистолетом и парой гранат, офицер ушел в ночь, один.

— Я не знал, — продолжал Веревкин, — какое ему было дано задание, и, разумеется, не имел права расспрашивать. Когда мы снова взяли его на катер в условленном месте, он был весел, как школьник, получивший пятерку. Тот офицер ходил в тыл врага и каждый раз возвращался благополучно. Однажды мы прождали его всю ночь, а он не вернулся. Мы опять пришли в следующую ночь и до рассвета ждали сигнала. Но так и не дождались его.

Веревкин встал и, обратившись к старшему офицеру: «Прошу разрешения от стола», ушел.

Отец вспоминал, как его катер, потеряв ход, был атакован тремя самолетами.

— Страшно, поди, было, Юрий? — спросил Гурьев.

Я думал, отец скажет: «Ну, что вы! Не страшно». Ведь я отца считал самым храбрым человеком на свете! И вдруг он ответил:

— Страшно… — И тут же добавил: — Когда мы сбили двоих, но третий все же спикировал на нас и нам стрелять уже было нечем, мне стало страшно и обидно до слез — погубить команду и катер. Но мы все-таки ушли от врага и возвратились в базу.

Вечером, просмотрев в салоне кинокартину, мы ложились спать — отец на койке, а я на диване и на приставленном к нему кресле. Жужжал вентилятор. Что-то гудело. Гулко стучало над головой, когда кто-нибудь пробегал по палубе.

«Когда же я тоже буду ходить на катере, жить в такой же каюте?» — думал я.

— Папа, — спросил я однажды, — а что из предметов для моряков важнее всего?

— Математика.

— А языки?

— Минимум два, кроме родного.

Я хотел еще о многом спросить, но отец уже крепко спал.

Рано утром возвращался я в Ленинград. Мама ждала меня с нетерпением. Я рассказывал ей о корабле, об офицерах, об отце. О том, как он воевал на торпедном катере и прорывался на Ханко, нам удалось узнать из газеты «Красный Балтийский флот», которую принес мой одноклассник Бобка Алехин, сын инженер-механика с крейсера «Киров». Сам отец даже нам никогда не рассказывал, за что он получил ордена. В школе, после каникул, мне приходилось еще раз рассказывать о Кронштадте. Товарищи не бывали на кораблях и торпедный катер видели лишь в кино, в одной «флотской» картине!

Глава третья

АНТОНИНА

Однажды зимой, в субботу, я отправился в свой любимый Театр юных зрителей на Моховой улице.

Я долго ожидал трамвая на Кировском и от Лебяжьего моста бежал сломя голову, чтобы не прозевать начало.

После третьего звонка, впопыхах пробираясь по круглому залу и наступая ребятам на ноги, я, наконец, отыскал свое место. К моему удивлению, оно было занято щупленькой девочкой в голубом платье. У нее были длинные русые волосы и разные глаза: левый — голубой, правый — зеленый, весь в карих крапинках. А пальцы были выпачканы в чернилах — отправляясь в театр, девочка не потрудилась их вымыть.

— А ну-ка, потеснись! — сказал я (девочек мы презирали).

Девочка чуть подвинулась. Я втиснулся между ней и заворчавшим на меня мальчиком, свет погас, и началось представление.

Я уже несколько раз видел историю Жана, которого старшие братья выгнали, отдав ему лишь кота. Кот выпросил себе сапоги и сумку, и они с Жаном отправились искать счастья.

Девочка заерзала, и я втихомолку толкнул ее.

— Ты всегда такой? — вполголоса спросила она отодвинувшись.

— Какой?

— Деручий и злой?

— А зачем ты все время вертишься? Не можешь сидеть спокойно?

— Мне плохо видно.

— Так иди на свое место!

— Я билет потеряла… Сзади и сбоку зашикали.

А на сцене Жан с котом попали в королевский замок на бал.

— Вот бы нам туда! — вдруг схватила меня за руку девочка.

— Куда? — резко отдернул я руку.

— Туда!

Она вся подалась вперед. Ишь, девчонка, куда захотела: на сцену, в сказочную страну! А тут как раз кончилось действие и в зале стало светло.

— Ты в первый раз смотришь «Кота в сапогах»? — спросила девочка, уставившись на меня своими разноцветными глазами.

— Совсем нет. В четвертый.

— А я — в третий, — продолжала она разговор. — А ты любишь ТЮЗ?

— Очень.

Это была сущая правда.

— И я ужасно люблю… — протянула девочка.

— Так не говорят: «ужасно люблю», — осадил я ее. — «Ужасно любить» нельзя. Это глупо!

Она надулась и отвернулась. Ну и пусть! Но после звонка она снова обратилась ко мне: