Дэшил Хэммет

Ирония судьбы

* * *

– Но Боже милостивый, Элоиза, я же люблю тебя!

– Но Боже милостивый, Дадли, я же тебя ненавижу!

Элоиза передразнила мужа с такой ледяной злобой, что, как она и рассчитывала, губы Дадли дрогнули, а измученное лицо побелело. Эти знакомые, а на сей раз и ожидаемые признаки боли доставили ей удовольствие, но одновременно и пробудили гнев. Будучи на пару дюймов выше, она окинула мужа с этой высоты заученно-оскорбительным взглядом жестоких серых глаз – двух стальных капель на прекрасном эгоистичном лице – от копны каштановых волос, спадавших на лоб, до носков маленьких ботинок. Затем она снова посмотрела в его страдальческие рыжевато-карие глаза.

– Да что ж ты такое? – спросила она с холодной горечью. – Ты не мужчина. Может, ты ребенок? Насекомое? Или что другое? Ты знаешь, что ты мне не нужен – ты никогда и никем не станешь. Я тебе об этом совершенно ясно сказала. И все-таки ты не собираешься дать мне свободу. Хоть бы я тебя не видела никогда – хоть бы я за тебя никогда не выходила – хоть бы ты помер!

Ее голос – а обычно Элоиза прилагала все усилия к его модуляции – от гнева сделался резким и визгливым.

При каждом презрительном слове ее муж вздрагивал, точно от удара, но молчал. Дадли был слишком чувствительной натурой, чтобы дать какой бы то ни было отпор. Там, где человек погрубее взял бы верх над этой женщиной на ее собственной территории (или хотя бы сравнял счет), Дадли Мори был беспомощен. И, как всегда, его беспомощность и молчание только подстегнули ее.

– Художник! – издевалась она, наполняя каждую фразу тяжким презрением. – Да ты же у нас гений, ты собирался стать знаменитым, богатым и еще Бог весть каким! А я на все это купилась и вышла за тебя – за безмозглого слабака, который никем никогда не станет. Художник, как же! Художник, рисующий картины, на которые никто и не взглянет, не то что их купит. Утонченные, надо понимать, картины. Утонченные! Слабая, блеклая мазня – точно как тот дурак, который ее намалевал. Дурак тупоголовый, размазывающий краску по холсту – слишком он, видите ли, хорош для коммерческого искусства! Слишком хорош для чего угодно! Двадцать лет ты угробил на изучение живописи, а все не можешь разродиться картиной, на которую хоть кто-нибудь дважды посмотрит! Великий. О да, ты велик – дурак ты превеликий!

Она замолчала, чтобы полюбоваться результатом своей тирады. Результат, безусловно, был достоин ее ораторского искусства. Колени Дадли Мори дрожали, голова поникла, пустые глаза уставились в пол, а по бледным щекам стекали слезы.

– Вон! – крикнула она. – Вон из моей комнаты, пока я тебя не убила!

Он повернулся и, спотыкаясь, вышел.

Оставшись одна, Элоиза гневно заметалась по комнате мягкой походкой пантеры. Верхняя губа ее приподнялась, обнажив мелкие ровные зубки; кулаки сжались; глаза горели яростью, более красноречивой, чем никогда не появлявшиеся в них слезы. Минут пятнадцать она мерила комнату шагами. Затем распахнула дверцы гардероба, схватила пальто – первое попавшееся, – шляпку и покинула комнату, которая казалась слишком мала, чтобы вместить ее гнев.

Горничная, вытиравшая в холле пыль с балюстрады, посмотрела на разъяренное лицо госпожи с тупым удивлением. Элоиза прошла мимо без единого слова, едва ли заметив ее, и спустилась по лестнице, но у входной двери внезапно остановилась. Ей припомнилось, что, проходя мимо двери в библиотеку, она увидела, что ящик стола выдвинут – как раз тот, в котором хранился револьвер Дадли.

Она вернулась в библиотеку. Револьвер исчез.

Элоиза в раздумье прикусила губу. Должно быть, Дадли забрал револьвер. Неужто он и в самом деле себя убьет? Он всегда был болезненно чувствительным, и у него достанет смелости зайти так далеко, хоть он и неудачник – дурак, все валандающийся со своими красками. Его неспособность достичь успеха в каком бы то ни было деле являлась скорее следствием необычайной чувствительности, чем чего-либо иного. И, если как следует его подтолкнуть, эта чувствительность легко могла привести его к самоубийству. А если и так? Что тогда? Не следует ли... Ну нет! Он с тем же успехом может завалить и это дело, как всегда все заваливал, и история кончится неприятнейшей оглаской.

Элоиза решила немедленно отправиться в студию мужа – ничего другого ей не оставалось. Позвонить она не могла: в студии отсутствовал телефон. А, приехав вовремя, она могла бы его остановить; кроме того, попытку самоубийства, или самое намерение, возможно, удастся использовать, чтобы вырвать развод. Законники – народ искусный по части выворачивания фактов наизнанку в пользу клиента. А если она и опоздает – что ж, она свое дело сделала. Элоиза достаточно хорошо знала мужа, чтобы не сомневаться: он в студии.

Она вышла из дома и села в трамвай. Линия проходила как раз рядом со студией Дадли.

Выйдя из трамвая, Элоиза обнаружила, что бежит. Студия находилась на пятом этаже, а лифта в доме не было. По мере того как Элоиза поднималась по ступенькам, возбуждение ее росло, дыхание сперло. Лестница казалась нескончаемой. Поднявшись на пятый этаж, она свернула в коридор, ведущий к студии Дадли. Теперь она дрожала, на лице и ладонях выступил пот. Стараясь не думать о том, что может увидеть в студии, она подошла и остановилась, прислушиваясь. Ни звука. Тогда она толчком распахнула дверь.

Дадли стоял посреди комнаты, под окошком в потолке, спиной к двери. Правая рука была неуклюже поднята, локоть застыл на уровне плеча, кисть – у самого виска. В тот момент, когда она уяснила значение его позы и завопила: «Дадли!» – воздух содрогнулся от выстрела. Дадли Мори мягко качнулся – вперед, назад – и рухнул на голый пол.

Элоиза медленно вошла в комнату. Теперь, когда все кончилось, она чувствовала себя на удивление спокойно. Рядом с мужем она остановилась, но нагибаться, чтобы потрогать тело, не стала – слишком уж отвратительным было оно в смерти. В виске зияла дыра, окруженная темным ореолом ожога. Револьвер отлетел к стене. Дадли все еще был в пальто и перчатках.

Элоиза с омерзением отвернулась; от такого зрелища ее затошнило. Потом подошла к стулу и села.

Все кончилось.

Заметив на столе перед собой конверт, адресованный ей и подписанный бисерным почерком Дадли, она вскрыла его.

Дорогая Элоиза!

Я полагаю, ты права: я неудачник. Я не способен отказаться от тебя, покуда жив, а потому делаю для тебя лучшее, что могу. Теряя тебя и не добившись успеха в живописи, я не вижу, ради чего мне жить. Не думай, что во мне говорит горечь или что я хоть в чем-то тебя упрекаю, дорогая. Я люблю тебя.

Дадли.

Элоиза прочла письмо дважды; лицо ее раскраснелось от негодования. Как это похоже на Дадли: оставить письмо и заклеймить ее как виновницу своей смерти! Ну что ему стоило хоть немного подумать о жене, войти в ее положение? Хорошо еще, что она нашла письмо. На какие мысли оно могло навести людей? А потом его бы распубликовали в газетах. Будто она действительно виновата в его смерти!

Элоиза подошла к старомодному камину, где еще тлел огонек, и бросила туда письмо. Тут она вспомнила о конверте и также швырнула его в пламя.

Несколько мужчин и старуха – видимо, уборщица – топтались у дверей, переводя любопытные взгляды с мужчины на полу на стоящую рядом женщину и обратно. Осмелев, они протолкались в комнату и столпились вокруг Дадли. Некоторые даже вспомнили его имя. Вошел человек, которого Элоиза знала – приятель ее мужа, иллюстратор Харкер – и, яростно растолкав столпившихся вокруг тела, опустился рядом с трупом на колени. Подняв взгляд и заметив Элоизу, он поднялся на ноги, взял ее за руку и с вежливой настойчивостью отвел в свою мастерскую этажом ниже, где уложил на кушетку, укрыл одеялом и оставил. Вернулся он через несколько минут, молча сел в кресло в противоположном углу комнаты и, посасывая трубку, уставился в пол. Элоиза тоже села; но о муже Харкер ей говорить не дозволил, за что она была ему благодарна.