– А ты что, совсем ничего не помнишь?

– Что я должен помнить?

– Как твоё имя? Звание? Номер части?

– Вы с какого дуба попадали? Какое звание? Часть чего? – спросил я и тут крепко призадумался. Часть вкупе со званием – что-то воинское, а всё воинское меня обошло далёкой-далёкой стороной.

– Имя-то своё помнишь?

– Имя? – я решил подстраховаться и потупить. Тяну время. Авось, куда и вытянет само.

– Амнезия, – другим грохочущим скрежетом донеслось с другой стороны. – Обычное дело при сильных контузиях.

Точно! Амнезия. Удачно. Можно дальше дурачком прикидываться.

– Что ты видишь?

– Ничего я не вижу. Пятна какие-то. И грохочете вы.

– Все симптомы налицо. Вот ещё что проверим. Чувствуешь? Что чувствуешь?

– Бьёте по ноге и колете. Хорош! И так всё болит! Обезболивающего дали лучше бы.

Но просьба моя была проигнорирована.

– Чувствительность нижних конечностей сохранилась, что говорит об обратимости повреждений спинного мозга. Надеюсь зрение и слух также восстановятся.

– Что со мной случилось?

– Контузило тебя при бомбёжке станции. Взрывом отшвырнуло. Ещё и об штабель шпал приложило. Живой – и то чудо.

– Бомбёжке? Какая бомбёжка?

– А ты и это не помнишь? Война, батенька. Немец уже и до нас долетает.

– Ё-о-о! Гля! Твою дивизию! Что за х…ню ты несёшь? Война чёрте-когда кончилась!

– Не кончилась. – вздох. – И когда она теперь кончится?

– А какое число сегодня?

– Пятое июля. Сорок первого года.

– Ё-ё-о!..

– Что?

– Сознание потерял.

– Но уже прогресс. Поздравляю вас, коллега. Такого тяжёлого пациента вернули в наш грешный мир. Если выздоровление пойдёт нормально, ещё и в строй вернётся. Подобный опыт в ближайшее время нам может понадобиться.

– Точно понадобится. Фронт катится на восток. Надо готовиться к потокам раненых.

– Тут я полностью согласен с вами. А с этим что?

– Я думаю, можно завершать курс интенсивной терапии и переводить его в хирургию. А там – все в руках…

– Гхе-гхе.

– Да, да. В его руках. Организм ещё молодой, здоровый, поправится. Амнезия меня беспокоит. Не получим ли мы двуногое растение?

– Увидим. Голова – штука тёмная. Что там в ней происходит? Может, чайку?

– Можно. И покрепче можно. Отметить, так сказать.

– Людочка, составите компанию? Тут у нас замечательный коньячок имеется. Знакомые на югах отдыхали, привезли. Вы знаете, Людочка, коньячок в гомеопатических дозах весьма благоприятно воздействует на организм.

– А вы сможете, Натан Ааронович, в гоме… гоми… В общем, остановиться?

– Да что там, красавица вы наша, останавливаться? Полтора литра всего! Разогнаться не успеешь!

Телячья отбивная. Что делать?

Вот так вот. Сорок первый. Известие меня убило напрочь. До моего рождения ещё больше сорока лет. Твою-то в атом! Это как же так-то? А любимая моя? А сын? Блин, до его рождения-то вообще больше шестидесяти лет. Увижу ли я их? Как? Своим ходом? Доживу?

Сначала я решил, что это розыгрыш такой. Ну как по телеку. Напугают, потом выбегают: «Мы вас разыграли! Там стояли скрытые камеры!» Но нет. Мне было слишком хреновато, чтобы надо мной подобные опыты ставить. У меня ведь, в самом деле, рука сломана, всё тело изорвано (врачи так сказали), да я и сам чувствую себя изжеванным куском мяса. Двадцать первый век жесток и бесчеловечен, но не настолько же? Да и многовато актеров, настолько вжившихся в образы. Слишком масштабная постановка для меня одного. Кто я такой-то?

Испытание, говоришь? Быть куском бэушного мяса? Ничего нового. Итак, почти все кого я знаю – ходячие мясные куски. Только не рваные, как я.

Испытание. Из двадцать первого века в сорок первый год. Да, год знаковый. Для чего? Изменить что-то? Тогда почему я? Я же не знаю ничего и ничегошеньки не умею. Почему не историк какой, на этой теме двинутый, в смысле продвинутый. Или спецназовец. Или Шаманов? ВДВ командует, умеет. Чеченов бил нехило. Вот он помог бы. А я? Я даже автомата Калашникова в руках не держал. И в армии не служил. По образованию – экономист – вообще бесполезный человек.

Я представил – прихожу в НКВД, или как он тут называется. «Здравствуйте, я из будущего!» А они мне: «Очень хорошо! И чем вы нам можете помочь?» И тут я приплыл. Ничем, твою матом, ничем! Бездарь я, ничегошеньки полезного не знаю и не умею. Коекакер типичный!

Что я помню о сорок первом? Сильные бои шли под Могилёвом, Смоленском. Под Вязьмой наших окружили. И путь на Москву стал открыт. Киев не сдавали. Может, специально подставили наши войска под окружение, надеялись на Киевский укрепрайон? Гудериан отвернул от Москвы на юг. Под Киевом наших навестила полненькая и пушистая полярная лиса. Кто ж думал в сорок первом, что можно окружить целый фронт? Надеялись на стойкость русского солдата. Что удержит, свяжет чудо стратегического мышления – танковые армии. Не вышло. Драпали. А если бы Гудериан не пошел на Киев, а ударил бы на Москву? Удержали бы? Потеря Киева – тяжелая потеря. А потеря Москвы? Москва – узел всех возможных коммуникаций, даже сейчас. А в сорок первом? Оправились бы?

И это всё, что я помню. Но я уверен, что Сталину и его наркомам и без моих сопливых и так всё понятно. Не помню я ни расположения войск, ни направлений ударов, ни количества привлечённых сил, ни одной даты. Так, чуть-чуть, общие тенденции. Но их и так несложно вычислить мозговитым офицерам Генштаба из простого анализа разведданных.

Технические детали? А я и не знаю никаких. Даже нарисовать не смогу ни одного самолета времен ВОВ.

Ничегошеньки-то я не знаю.

И самый главный вопрос – как я в глаза-то Сталину посмотрю? Я здесь единственный представитель их потомков. С меня за всех и спросится. Что я ему скажу: «Просрали мы Родину, товарищ Сталин. На колбасу поменяли. Лохи мы позорные. Повелись на красивые обещания дяди заокеанского и были кинуты, как последние лохи. Героическое прошлое своё, щедро кровью оплаченное, оболгали, предали. Светлое будущее наших детей, вами авансом проторенное, разменяли на сникерсы и китайские цветастые шмотки. Да, у многих из нас есть автомобили, компьютеры, у всех – аудио, видео, телеки. Но нет у нас будущего. Не видим этого, потому что не хотим видеть, не хотим поверить этому. Но подспудно это давит. Поэтому гнетёт безнадёга, мужики убегают от этого в иллюзии, кто пьёт, кто в виртуалке компа тонет, кто на наркоту падает. Некоторые даже отказались от чести быть мужиком и нести тяжесть мира на своём хребте, отвечать за всё. Они бабами попытались стать. Пидоры! Они-то слиняли. А мы нормальные? Депрессия. Серая безнадёга. Максимка вон вообще решил дитём остаться. И не пидор, и не мужик. И спроса никакого. Убогий. Да, убогие мы все! И нет нам прощения. И расстрела за такое мало».

Так ему сказать? Последнюю опору из-под старика выбить? Чтобы и его жизнь и борьба потеряла смысл? А он в запой уйдёт? Война кончится в сорок первом. Исчезновением русского народа как исторической сущности. И меня не будет. И сына моего.

Да ё-моё, почему я-то? Толку-то от меня?

Вот об этом я и думал, пока лежал в палате. Оглушенный, полуослепший, прикованный к койке. Оказалось, у них здесь насчёт обезболивающих совсем никак. Даже простенького баралгина нет и не было. И антибиотиков нет. Только стрептоцид. И спирт. Какие-то лекарства были, но я даже не слыхал о таких.

Время шло. Я всё больше отчаивался. С каждым прошедшим днём положение на фронтах всё ухудшалось. Я-то знал. Но я ничем не мог помочь. Я был близок к отчаянию. Разум убеждал меня, что помочь предкам я ничем и так не смогу. Но душа отчаянно вопила, звала помочь им.

– Не время отчаиваться. А вот в голос реветь в самый раз! – пробормотал я. Не знаю, слышал меня кто-либо или нет. Я был «аутентичен» – глухотой и слепотой отрезан от мира. Звуки были искажены до неузнаваемости, видел только цветные пятна. Чтобы я не мучился, глаза и уши мне замотали чем-то. Наверное, бинтами. Я был отрезан от внешнего мира. Самое время подумать. Как говорил один знакомый капитан ВВС из аэродромной обслуги, с которым мы раньше дружили семьями: – «Отставить рефлексию!»