— Грунт неподходящий?

— Хе-хе, грунт, — усмехнулся приютивший меня дедок, и цыкнул на жену-старуху, косо глянувшую, как благоверный в очередной раз наполняет стаканы самогоном. — Вот и начальство тамошнее людям так говорило, что, мол, река близко, воды там всякие подземные, плывуны… Ну, давай, пока не выдохлась. За души их грешные, — мы опрокинули, закусили, и дед, потрясая солёным огурцом, возобновил вещание: А на самом деле — чтоб ты знал — метро-то и копать уже некуда, потому как изрыто под Пермью всё! Да-да, — закивал он башкой, не обнаружив в моих глазах сияния веры. — А ты думаешь почему ещё? В городе мильён человек, и метра нету. Вокруг Казани что ль воды мало? Дохера её. А метро какое-никакое прорыли. Не-е, этими сказочками только детей тешить.

— Ну, и что же там, под Пермью?

— Да чего только нет! — оживился дедок, почуяв, что впервые за многие недели появился шанс присесть кому-то на уши и размять затёкший язык. — Целые производственные цеха! А промеж них туннели. Всё в едину сеть завязано, — изобразил он узловатыми пальцами хитросплетение дьявольских подземелий. — Тут на восток дорога одна есть интересная, хорошая такая, бетонка. До сих пор не развалилась. Так вот, идёт, значит, эта бетонка из города в лесок. Петляет там, петляет, и заканчивается возле неприметного домика. Коробок такой кирпичный о двух этажах. Наверху одно окошко, ставнями железными забрано. Ворота тяжеленные с дверцей, на манер гаражных. А в остальном — домик как домик, вроде котельной. Только почто же в лесу котельная? Не знаешь? А я тебе скажу, — дед прищурился и заговорил шёпотом: — Домик тот — верхний этаж. А внутри лифт здоровенный, что в самое логово-то их подземное и спускается. Во как!

— В чьё логово? — осведомился я с неожиданной для самого себя заинтересованностью. Старикан, хоть и долго без практики прозябал, но навыков рассказчика не утратил.

— Как в чьё? Ты не слыхал до сих пор? Ну даёт! — хохотнул он, хлопнув себя по ляжкам, и плеснул в опустевшие стаканы. — Тогда слушай. Началась вся эта херня годов тридцать назад. Я ещё молодой был, здоровый, — поиграл дед одрябшими бицепсами. — Помнишь, Зинка, как за мною увивалась в девках-то?

— Сочиняй-сочиняй, пень старый, — донеслось из чулана насмешливое ворчание.

— А чё сочинять-то? Скажи ещё — не сохла по мне.

— Ты про логово говорил, — напомнил я ловеласу.

— А, да. Вот баба вредная, — погрозил он кулаком старухе. — Так, значит, это… Волки нашу деревню тогда шибко одолевали. Этих тварей и сейчас полно, однако ж, близко подходить опасаются, выучены картечью-то. А в те времена волчары лютые водились — жуть. Всех собак наших задрали. А уж скотину на выпас вообще страшно было выгонять. Резали — мама не горюй. Бывало, выйдешь ночью за дверь папироску скурить — королевна-то моя дыму табачного не переносит — а по двору шнырь-шнырь огоньки жёлтые. Стая, значится, за довольствием пожаловала. А в деревне-то уже тишина. Какие собаки ещё остались, так тех в дом теперь на ночь забирают. И сидят они, голос подать боятся. Ну, вернёшься, возьмёшь ружьишко. Бах-бах — вроде разбежались. А на следующую ночь опять тоже самое. Потом уже до того обнаглели — днём стали приходить. Так и разбойничали, пока мы тремя деревнями не собрались, да облаву на них не учинили. Постреляли много. Две трети стаи точно полегло. Стало тихо. Мы обрадовались. Время идёт — всё спокойно. Начали даже скотину за околицей оставлять пастись. Месяца три минуло. И тут — на тебе, опять корову зарезали. Причём не на месте стали жрать, а целиком унесли. Только крови лужа да кишки остались. След в лес уводит. Шли-шли — далеко тянется. А потом раз и всё. Нету следа. И костей нет. Мы тогда этому удивились, конечно. Но не сильно. Волки — твари умные. Могли на куски порвать, да припрятать объедки. Кроме волков и не думали ни на кого. Разве что медведь, но тот где убьёт, там и употребит, далеко нести поленится. Решили — стая пришлая территорию охотничью у наших недобитков отняла, и хозяйничает теперь. Придумали на живца их подловить. Договорились через неделю, как стая корову схарчит, собраться, привязать козу и с засидок взять нахалов. Козе, для верности, жилы на ноге подрезали. Она орёт-заливается. Сами по кустам да стогам с подветру засели, ждём. Час ждём, два, три… Ночь на дворе, а волков нету. Думали уже — всё, прочухали нас серые, не подойдут. И только стали перешёптываться, дескать, зря сидим, по домам надо, как глядь — кусты на опушке дрогнули. Тень оттуда нырк, и быстро-быстро к козе. А за ней ещё одна. В темноте-то сразу не разберёшь кто там, да и далеко поначалу. Но на волка, вроде, не похоже. А поближе-то подтянулись — етить колотить! Я, помню, со страху чуть назад, к деревне не ломанулся. Колька — товарищ — вовремя за шкибот прихватил. Т-с-с, говорит. А сам даже голову не повернул. Как заворожённый всё равно. Смотрит на этих двух тварей, взгляд отвести не может. А они, знаешь, прям будто пауки движутся. Тело возле самой земли, а ноги-руки по сторонам враскаряку. И так ловко перебирают… Ой, — схватился дед за сердце, — как вспомню, аж оторопь берёт. До чего ж богомерзкие. Я-то к мутантам ровно отношусь, ты не подумай чего. Сам без наград от матушки-природы не остался, — оттянул он пальцем щёку, демонстрируя пару гипертрофированных загнутых внутрь зубов на нижней челюсти. — Но разве ж это мутации, в сравнении с таким отродьем? Ну, в общем, твари эти всё ближе-ближе, коза наша на трёх ногах скачет, орёт дурью, аж жалко. Но утерпели мы, подпустили, а потом как жахнем со всех стволов — обоих в решето! Один сразу затих, а второй поживучее оказался. На спину брык, и давай трястись. Ногами-руками длиннющими машет, кровища в разны стороны — жуть. Сам весь жилистый такой, долговязый. Рот разинул, хрипит, кровью харкает. Лампу запалили, чтоб получше рассмотреть, подносим — рожа вроде человечья, только вытянутая сильно и бледная, будто у покойника. А глаза, знаешь, ну чисто как яйцо варёное — белые все, мутные, ни зрачка, ни радужки. Слепой то бишь от рождения. И, поди ж ты, по лесу бегал, о деревья башкой чай не бился.

— А второй? Тоже незрячий?

— Второму всю харю разворотило. В той каше и не разобрать — где глаза, где что. Но, чует моё сердце, все они такие.

— Это почему?

— А с чего ж им зрячими-то быть? Как в двенадцатом году пиздануло, так они, небось, лет двадцать в подземельях своих торчали, света не видя. Там и рожали. Народу-то много. Война войной, а организм требует, — усмехнулся дед. — Вот отродья разные и повылазили потом, едва на людей похожи, с бельмами заместо глаз.

— Что-то немного их повылезло, если тебе верить. Всего-то парочка.

— О-хо-хо! — откинулся Старик назад, барабаня ладонью по столешнице. — Парочка! Кабы так, да разве ж я о них бы вспомнил? Это всё цветочки были. Самое-то говно позже началось. Мутов мы тех спалили и забыли. А по осени поехали из Кузнечихи в Паль сваты. Пять мужиков на двух телегах. Езды там — километров десять. А их ни к вечеру нету, ни утром, ни через сутки. Кузнечихинские забеспокоились. Сваты сватами, а и меру знать надо. Да и мужики-то были не так чтобы сильно пьющие. В общем, послали за ними мальчонку, чтоб домой выпроводил пропащих. Мальчонку того долго ждать не пришлось. Примчался в мыле, всего колотит, слова не может вымолвить. Только рот разевает да рукой в ту сторону машет, откуда прибёг. Мужики местные, времени на расспросы не теряя, взяли ружья и пошли. Вернулись с двумя телегами, кучей кишок и шестью головами. Рассказали, что телеги на полдороги от Пали нашлись, оглоблями к дому. Видать, на обратном пути беда приключилась, под вечер. Вокруг всё кровью залито, на земле потроха раскиданы, а вдоль обочины головы стоят отрезанные: две лошадиных и четыре человечьих. А перед ними аккуратненько глаза разложены и на те головы смотрят, в глазницы свои пустые таращатся.

— Забавно. А что же пятый? Ты сказал — пятеро сватов было.

— Да-да, — кивнул старик, набулькав в опустевшие стаканы. — Пришёл пятый. Через неделю. Говорят, жевал собственную губу, а штаны по земле волочились, полные навалены. Уходил — крепкий мужик, светлая голова. Вернулся едва живой, конченым идиотом. На все расспросы только одно повторял: "Мастер, мастер, мастер…". А спустя полтора месяца концы отдал. Лёг, рассказывали, на лавку, руки на груди скрестил, да и помер с улыбкой блаженной. Видать, смерть ему милее жизни показалась.