Контролер возник в проеме вагонных дверей, когда электричка уже подъезжала к Новоподрезкову. Сонный, он неторопливо тащился по пустому составу, нещадно зевая в меховой воротник форменной тужурки. Увидев одинокого пассажира, удивился и будто даже обрадовался — лицо его, украшенное широкими рыжими усами, из вялого стало внимательным и добродушным. Серегин вскочил и рванул вон.

Бежал по ходу поезда и от этого казалось — еще быстрее. Расталкивал отяжелевшие на холоде металлические двери, они гулко хлопали в пустых вагонах. Сзади недоуменно топотал контролер. Электричка скрипела, медленно притормаживая. Остановилась наконец. Серегин выскочил через открывшиеся двери на присыпанный снегом перрон, еле заметный в предрассветных сумерках.

Хотел было спрыгнуть с платформы в кусты и раствориться в темноте — кто ж за ним погонится по сугробам? — но передумал. Развернулся, подошел к окну вагона, приложил сложенные домиком ладони к бровям и прижался носом к стеклу. Вот он, тюлень в тужурке, только что прибежал — дышит тяжело, морда красная от бега, обиженная, усы встопорщились — плюхнулся на сиденье, стянул шапку. Понимает, что упустил зайца. А когда двери громко жахнули, закрываясь, увидел беглеца в окне — вскочил, заметался по вагону. Серегин улыбнулся ему на прощание и, проводив взглядом электричку, отправился на «блошку».

Торговля в Новоподрезкове начиналась затемно и чуть не от самых шпал. На раскинутых газетках и полиэтиленовых пакетах, а то и просто на снегу аккуратными кучками лежал шмурдяк: треснутые погремушки, голые целлулоидные куклы с битыми лицами, ношеная детская одежонка, рваные школьные портфели, половинки глобуса, сломанные транспортиры и циркули, стоптанные летние туфли без каблуков, щербатые чашки и супницы, советские отрывные календари, позеленевшие монеты, использованные проездные билеты, вантузы, закопченные медицинские банки, очки с треснутыми стеклами, дырявые клизмы… На ветках кустов и деревьев раскачивались задубевшие на морозе пальто без пуговиц, сумки со сломанными молниями, растянутые бюстгальтеры. Рядом топтались продавцы в тулупах и ватниках, укутанные в одеяла. Тянуло сигаретным дымом и перегаром. Покупатели, с фонариками (у кого в руках, у кого-то на груди, а то и в зубах), брезгливо ворошили шмурдячные россыпи, передвигаясь по тропинкам. Издали медленные белые огни в синей утренней мгле напоминали задумчивый рой светляков.

У Серегина фонарика не было. Зябко обхватив себя руками без перчаток, он шнырял в шевелящейся толпе: заглядывал через чужие плечи, слушал обрывки чужих разговоров, смотрел на вещи, освещенные чужими фонариками. Эта неспешная толкотня всегда его успокаивала: он был тем, кто пренебрежительно глядел сверху вниз, придирчиво выбирал, снисходительно сбивал цену, равнодушно отворачивался — он все еще был покупателем.

Быстро найти свое счастье Серегин не рассчитывал: субботнее утро на «блошке» — время асов старьевщицкого дела, охотников с чутьем и пониманием. Эти быстро снимут сливки еще в сумерках и схлынут в город. А когда рассветет, наступит время мелкой сошки. Тут он и выжмет из замерзших продавцов все, что можно, — на свою тысячу. Потом махнет в Измайлово и скинет добычу: при хорошем раскладе наварит три конца, а то и пять; при плохом — хоть что-нибудь.

Пока толкался по узким тропинкам, окоченел. Греться в Новоподрезкове было негде. Крошечная станционная будка была набита ожидающими электричку; к тому же у входа стояли двое дежурных в форме. Серегин плюнул и купил в пристанционном киоске за стольник горячую, истекающую оранжевым жиром шаурму и стаканчик дрянного кофе. Заглотил, согрелся, взбодрился. С новыми силами отправился на охоту. Уже светало.

Ходил долго, старательно щупая глазами металлический и пластмассовый лом, тряпье и макулатуру — осколки чьих-то жизней. Ничего дельного не попадалось: потемневшая вилка с растопыренными зубьями при внимательном рассмотрении оказывалась не серебряной, завода «Платиноприбор», а мельхиоровой; черный резиновый пупс — не оригинальной довоенной игрушкой ленинградского «Красного Треугольника», а просто грязной позднесоветской дешевкой.

Усерднее всего Серегин топтался у книжных куч. В книгу он верил. Самой крупной сделкой в его недолгой карьере старьевщика была перепродажа томика некоего Николая Осипова, с чудным названием «Вергилиева Энеида, вывороченная наизнанку». Увидел на развале у типичного новоподрезковского персонажа, щедро пахшего гречкой и сивухой; оценил дату издания (одна тысяча семьсот девяносто первый!); не подавая виду, равнодушно купил за пять сотен. Тут же скинул на «Вернике» ушлому букинисту за двадцать тысяч. Неделей позже узнал, что тот перепродал на «Молотке» за сто тридцать. Серегин затруднялся расценивать этот эпизод как удачу, но и невезением его назвать было сложно. Возможно, это был просто очередной знак судьбы: происходил Серегин из старой книжной династии, по крайней мере, именно так утверждали предыдущие поколения.

Прадед — знаменитый на всю Сухаревку липач по кличке Илья-Пачечник — всю жизнь промышлял книжной липой: всякую дрянную розбить («Гигиену для новобрачных» или «Рецепты скоромных блюд») переплетал в твердые обложки, оклеивал корешки самыми ходовыми писательскими фамилиями — от Пушкина до Чехова, перевязывал в тугие пачки — и продавал «собраниями». Дед, сызмальства торчавший при отце и, по его собственному выражению, «крепко вошедший в книгу» с самого детства, начинал бульварным «путальником» — назойливым торгашом-приставалой, отвязаться от которого можно было, только купив ненужный томик. По молодости, взбрыкнув против семейного призвания, дед подался было шоферить, да судьба не отпустила — закинула в издательство «Молодая Гвардия». Он смирился, честно крутил баранку до самой пенсии: тоннами развозил по городу Горького и Шолохова, а типографский брак — косо обрезанные блоки, развалившиеся переплеты — доставлял домой. По ночам, при запертой двери и зашторенных окнах, сшивали и клеили всей семьей — собирали из бракованной россыпи практически целые книги, в которых если и не доставало некоторых страниц, то самую малость; сбывали перекупщикам.

Отец Серегина поступал в Институт советской торговли, но срезался на вступительных. До следующего лета устроился «торговать буковками» в киоск «Союзпечати», да так и остался в нем на всю жизнь. Которая, кстати, удалась: распределяемые через «Союзпечать» дефицитные подписки классиков (Жюль Верн в сером коленкоре, Теодор Драйзер — в красно-коричневом, Джек Лондон — в синем, Мопассан — в легкомысленном розовом) уже в семидесятые стали универсальной советской валютой. С годами отец преисполнился уважения к семейному ремеслу, а на Серегина-младшего возложил миссию стать первым в роду дипломированным книжником — закончить полиграфический. Серегин перечить не стал, но документы подал на кафедру бухучета, рассчитывая уйти от семейного призвания осторожно, обходным путем.

Сегодня он мог признаться себе: маневр не удался. Судьба упорно рисовала знаки, смысл которых был очевиден: печатный станок, букинистическая удача «Энеида»… Сопротивляться не имело смысла, да уже и не хотелось. Серегин всерьез подумывал о том, чтобы вернуться на доходную семейную стезю — окунуться в букинистику. Поэтому тщательно ворошил новоподрезковское бумажное барахло, ковырял ногтем грязь на обложках, принюхивался. Искал.

К обеду небо стало ясным. Приморозило. Измученные холодом продавцы начали собирать товар и расходиться. Серегин ничего не нашел.

Он уныло топтался по окраинам «блошки», приглядываясь к местным и прикидывая, к кому бы напроситься на бесплатный ночлег, когда появилась она — старуха. Морщинистая и мелкая, позвоночник согнут артритом в скобку, на голове — нелепая спортивная шапочка-петушок. Достала из матерчатой пенсионерской тележки на колесах какое-то невзрачное добро, кинула на снег. Сама села на тележку, как в кресло. Замерла. Похоже, задремала.

К ней и надо проситься, понял Серегин. Живет наверняка одна, родственники, если и появляются, то по большим праздникам. Самой — уже все равно, есть кто лишний в доме или нет. А он ей — воды натаскает, дров наколет или чего там еще бабкам бывает надобно от добрых молодцев…