И тут грянул гром — по новостям объявили об амнистии.

То, что амнистируют еще не родившееся третье поколение, нас не взволновало — куда больше нас озаботило то, что система готова была принять нелегалов.

Когда мы об этом услышали, то просто замерли на своих местах, куда более ошарашенные, чем до этого. Старались не смотреть друг на друга. И особенно — на Астру с Игорем.

Наверное, именно поэтому никто, кроме меня, и не заметил, что Астра не просто побледнела, а прямо-таки побелела. Отыскала взглядом Игоря, и столько было непонятной мне боли в ее глазах, что у меня сердце защемило.

Что до остальных… Могу поспорить на что угодно — каждый в тот миг подумал о том же, о чем и я. Государство гарантирует любому нелегалу восстановление в системе со всеми правами и выдачу жизнекарты. Сроком не менее, чем на год и не более, чем на десять лет. То есть любому из нас можно заявиться в центр утилизации, получить несколько лет жизни, продать часть и — вот они, искомые деньги.

Только… Какой бы трудной ни была наша жизнь, расставаться с ней желания не было. Одно дело — не знать, когда ты умрешь, другое дело — вдруг выяснить, что осталось тебе, скажем, пять лет. Мы ведь, в отличие от всех остальных, не привыкли с рождения к мысли, что нам осталось столько-то. И могу вас заверить, несмотря ни на что, все равно не горели желанием менять ситуацию. Да — очень заманчиво наконец-то зажить по-человечески, не пугаясь каждой тени. Но вот цена…

Так мы и разошлись по своим углам — в куда большем смятении, чем до этого. Полагаю, никто не спал той ночью — размышлял, что делать. Наверное, готовился про себя к визиту в центр утилизации.

За себя точно могу сказать — я готовился. Вернулся с работы очень ранним утром и решил, что непременно пойду — прямо сейчас, пока кто-нибудь другой не собрался. Мне-то должны дать все десять — я ведь несовершеннолетний. А вот дяде Коле вполне могут выделить всего год. Скажут, что раз ему за сорок, то и нечего на него тратиться. С них станется.

…Я не успел.

На кухне плакала Астра — навзрыд. У меня сердце ушло в пятки — я сразу понял, что случилось что-то страшное. Подошел к ней тихонько. Помялся. Уже собрался было спросить, что случилось, и тут увидел, что на столе перед ней лежал пухлый конверт, из которого выглядывали уголки банковских чеков, и жизнекарта. С фотографией ее отца. И остатка на ней значилось всего два дня.

Павел Семенович, Павел Семенович… Он ведь сильно, очень сильно переживал, что ничем не может помочь дочке, что только отягощает ей жизнь. Что он совсем бесполезен. У Астры, когда она слышала такие слова, на глаза наворачивались слезы. Она обнимала отца и говорила:

— Ну что ты такое выдумал? Какая обуза? Ты ж мой папка. Единственный родной человек. Я же тебя так люблю!

Эх, Павел Семенович…

…Мысль о том, что уже ничего нельзя изменить, просто оглушила меня. Я подошел к Астре, помедлил немножко, а потом наклонился и обнял ее. Она долго еще плакала, а я гладил ее по волосам, смотрел на мигающую желтыми цифрами жизнекарту и думал, как это нелепо, что у маленького пластикового прямоугольника столько власти над человеческой жизнью.

— Что такое? — возмутился режиссер.

— Так ведь пора, — оправдывающимся голосом ответил ассистент.

— Ё… Но только не дольше двух минут. Выбираем самых крупных. Долой производителей мелкой бытовой техники и продуктов питания. Ставь рекламу пневмобилей, голографической компании и центра синтетических имплантантов. Все. Ах, да, и нашей "Уйди красиво". И потом сразу же — на прямую трансляцию, ясно?

…Той ночью выпал снег, и наутро город было не узнать. Белые улицы, чистые, свежие и притихшие. Морозный воздух принес с собой отвратительный запах предвкушения новогодних праздников и неразлучного с ним ожидания если уж не Деда Мороза, то, по меньшей мере, шанса — шанса перевернуть страницу и начать все заново… Препоганое ощущение для того, кто знает наверняка, что этого шанса не будет.

Мы все мялись в зале и не знали, куда девать глаза. Смотрели, как Павел Семенович застегивает пуговицы на старом пальто, как, бессильно привалившись к косяку двери, стоит Астра, как не отходит от нее ни на шаг Игорь.

— Ну что, — деланно бодрым голосом заявил Павел Семенович, — пора.

Растрепанный мохеровый шарф неаккуратно выбивался из-под его воротника, оголяя шею. Астра медленно, на негнущихся ногах, подошла к нему, потянулась его поправить.

— Вот так, — сказала она, заправляя шарф поглубже, — А то вся шея голая. Простудишься.

— Не думаю, что мне стоит об этом беспокоиться, — усмехнулся Павел Семенович.

— Ой, пап, ну зачем ты? — вдруг шмыгнула носом Астра. Всхлипнула. Потом уткнулась в плечо отца, крепко вцепилась в жесткий войлочный рукав пальто и отчаянно заревела.

— Пап, ну зачем, ну зачем ты это сделал? Мы бы что-нибудь непременно придумали, — все повторяла она.

Павел Семенович обнял ее, принялся тихонько покачивать из стороны в сторону, будто баюкая, и приговаривал:

— Тихо, тихо. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Не плачь, дочка, не надо плакать.

Постепенно Астра затихла. А он продолжал покачивать ее и легонько гладить ее по растрепанной голове.

Пожалуй, никогда в жизни мне не было так погано, как в то тихое утро, когда мы провожали в центр утилизации Павла Семеновича.

Астра не отпускала рукав отца, а Игорь крепко держал ее с другой стороны. Мы же шли позади. Молча. И все чувствовали себя виноватыми — в том, что это не один из нас сейчас на месте Астриного отца. Не знаю, что чувствовали остальные, но себя я клял последними словами — ведь мне бы дали десять лет. Продал бы я год — вот и деньги. И еще девять осталось бы.

Я где-то давно слышал, что раньше, когда люди умирали сами, устраивали такую специальную церемонию — похороны. Собирались родные и близкие, приносили много цветов, отправлялись на кладбище, хоронили умершего и оплакивали его.

Пока мы шли к центру утилизации, я подумал, что, наверное, именно так и выглядели раньше похоронные процессии. И еще решил, что тогда им легче было. Они хоронили уже умершего, а ведь когда мы придем, Астре придется отпускать от себя живого еще человека.

Я никогда раньше даже мимо центров утилизации не проходил. Полагаю, что и большинство из вас тоже стараются обходить их стороной. На меня они действовали очень угнетающе. Мне казалось, что, приближаясь к ним, ты словно переступаешь некую черту и входишь в другой мир — страшный и безжалостный.

Так оно и оказалось.

Унылое двухэтажное здание — серое, приземистое, без окон — стояло за высоченной стеной. По углам ее располагались смотровые башни, на верхушках которых я заметил дула лазерных установок. Тяжелые металлические ворота были распахнуты настежь. Проход находился под прицелом камер.

Сколько усилий мне пришлось приложить, чтобы заставить себя просто войти в тот двор! А там — там меня просто придавило словно висящим в воздухе ощущением уныния и горя. Очень хотелось бежать оттуда без оглядки. Почему-то казалось, что окружающие двор бетонные стены сжимаются, а небо опускается на землю.

Ну вот объясните мне, почему все муниципальные центры утилизации так похожи на тюрьмы? Обязательно, что ли, нагнетать обстановку? И без того погано. Или это делается специально, чтобы подавить в зародыше даже мысли о попытках сопротивления? Я слышал, что когда только ввели ограничение срока жизни, были случаи неповиновения, массовые беспорядки на территориях утилизационных центров. Только ведь сколько времени-то прошло! Страхуются, что ли?

И непонятно, почему этого не боятся коммерческие утилизационные центры. Далеко ходить не надо — тот же "Уйди красиво", где я сейчас нахожусь. Входишь — как в рай попадаешь. Цветочки там, ручеечки, рыбки с птичками, все стеклянное, прозрачное… Или они просто прячут охрану лучше?

Ну да ладно. На чем я остановился? Ах, да…