… Вряд ли засну. Да в такую ночь кошмары замучают, подумал он, стараясь не задремать, но незаметно для себя все же заснул. До утра не просыпался, и кошмары ему не снились. Однако, проснувшись, он ощутил себя беспредельно несчастным. Не то чтобы не выспался или устал – просто какая-то безотчетная тоска. Он даже не смог бы сказать, отчего он несчастлив – несчастлив, и все, и горькая безнадежность, разрастаясь, захлестнула его целиком. Это было окончательным пробуждением – беспощадным и ясным.

…Почему тоска? Как избавиться от нее?…

Он высунул руку из-под одеяла и отодвинул стеклянную створку; в комнату вместе с порывистым ветром ворвалась мелкая водяная пыль. Он прикрыл глаза и подставил лицо летящим брызгам. Капли приятно холодили кожу, и он, пошире раздвинув сёдзи, приподнялся и выглянул во двор. В воздухе клубился мелкий дождь, похожий на туман, и даже невозможно было различить грань между землей и небом. Но ветер крепчал, и молочно-белые сгустки тумана медленно ползли, переваливаясь, словно живые существа, через верхушки высоких деревьев, гребни соломенных крыш; а когда они растворились, все вокруг сделалось странно прозрачным и ясным – даже далекие предметы были будто совсем рядом.

Земля, мелкие камни, пни. Сухая, шелестящая на ветру трава, тонкие стебельки мха.

В курятнике петух, изображая властелина, воинственно прижался грудью к железной сетке и внимательно наблюдает за домом. Что это ему взбрело в голову? Может, ждет, когда принесут корм? Холодно, а он стоит не шелохнется, уперся ногами в землю…

Некоторое время он пытался стряхнуть наваждение, потом, замерзнув, задвинул сёдзи и снова нырнул под одеяло. И тут же вернулся к тому, с чего начиналось утро.

…Надо было вчера уехать в Токио, с тоской подумал он. Так было бы лучше для всех.

Ради чего он ехал сюда? Увидеть отца? Да они почти и не виделись… Поговорить? Но если все фразы, которыми они обменялись, выразить в телеграфных значках, выйдет коротенькая телеграмма. Нет общих тем. Но разве им не о чем поговорить? И не ссорились они… Услыхав о его приезде, отец даже обрадовался: «О-о, какой гость!» Однако потом, на вопрос, как дела, улыбнулся и промолчал. Хмыкнул, будто раздумывая, что ответить, но этим дело и кончилось, не добавил ни слова. Он ожидал, что отец хотя бы разок повторит свое «хм», но не дождался и, все более раздражаясь, продолжал смотреть, на него, и разговор окончательно угас. Когда же емунаконец удалось придумать тему для беседы, отец даже губ не разжал.

Правда, среди родственников и знакомых отец всегда слыл человеком немногословным. Однако немногословность одно, а ледяное молчанье – другое. Очевидно, на то есть причины. Может, женитьба? Но после свадьбы все было в порядке… Была бы размолвка, он сумел бы ее объяснить. Но отец просто с каждым разом становился все молчаливей, а потом и вовсе перестал разговаривать. А ведь с мачехой говорит, и с невесткой, и с внуками. Только с ним, единственным сыном, самым родным человеком, не перемолвится ни словечком. Значит, причина в нем? Значит, он виноват? А ведь и впрямь, тогда, после свадьбы, приехав с мачехой в гости, отец был мрачен и молчалив. Но сейчас ему вспоминались лишь незначительные детали.

… Это все из-за мачехи! Нет, она не хотела посеять раздор между ними; напротив, видя, как сын и отец часами сидят в угрюмом молчании, мачеха изо всех сил старалась завести разговор. Но он только сильнее терзался от мучительного смущения. Ему казалось, что его вытолкнули на сцену и огромная толпа затаив дыхание ждет от него чего-то. «Как поговоришь при таком „помощнике“?» – подумал он с досадой. Одной попытки оказалось достаточно, чтобы у него начисто пропало желание разговаривать при ней.

Бывало, выдавался удобный случай поговорить по душам, но стоило сыну с отцом улыбнуться друг другу, как откуда-то тут же выплывала мачехина физиономия с написанным на ней живым интересом: губы сжаты, толстые ноздри раздуваются – даже слышно, как сопит. Стоило услышать это сопение, как язык прилипал к гортани. И, криво усмехнувшись, он отворачивался в сторону. А порой к отчаянию примешивалась беспредметная ненависть, и в комнате повисало гнетущее молчание -словно все молчаливо соглашались, что им нечего сказать друг другу.

И вчера все было как обычно. Слушая рассказы о собачьей жизни, он вдруг задумался: а ведь и из отца мачеха сделала собачонку, недаром тот стал похож на дряхлеющего сеттера…

От тягостных мыслей он впал в сонное полузабытье и очнулся уже в десятом часу.

– С добрым утром! – громко поздоровалась мачеха. Дождь кончился, и комната была залита утренним солнцем. Отец сидел на постели, очень прямой и сосредоточенный, а мачеха расчесывала ему волосы.

– Синта-сан! Посмотрите, какой у нас отец стал красивый, верно?

– Гм, в самом деле, – буркнул он и удалился в туалет. Выплюнул в писсуар липкую слюну – точно выдохнул отвращение к самому себе – и подумал: а ведь и впрямь она превратила отца в комнатную собачонку. Только что на физиономии мачехи, хлопотавшей подле отца с расческой и горячей салфеткой, отразилось удовлетворение – как у человека, расчесывающего любимого песика, а на отцовском лице – выражение собачьей покорности.

…Надо сказать ей, чтобы она заставляла отца больше двигаться. Пусть сам обслуживает себя. А то совсем одряхлеет. Зачем эти проводы в туалет?… Нечего ей ходить за ним по пятам. Если она будет делать за отца то, что он еще в состоянии делать сам, добра не жди. Непременно скажу, решил он, моя руки в тазу. Однако, вернувшись в гостиную и сев за стол, понял, что никогда ничего не скажет. Отец был все в той же безрукавке, а мачеха повязывала ему на шею что-то вроде детского слюнявчика. Рядом сидел пес и взирал на это завистливыми глазами. Солнечные лучи озаряли их со спины. Вся сцена длилась какое-то мгновение, но торжественностью композиции не уступала библейскому сюжету – во всяком случае, разрушить ее представлялось кощунством.

Откуда эта гармония, рождающая почти религиозное благоговение? «А, мне-то какое дело», – пробормотал он с ревнивой грустью. Перед глазами всплыло лицо матери, ему даже явственно послышался ее печальный шепот: «При мне такого быть не могло…» А может, отец был несчастлив с матерью и только теперь обрел блаженство? И нечего терзаться угрызениями совести? – задумался он. Нет, после завтрака – сразу домой.

Нервы у него были настолько напряжены, что кусок не шел в горло. Но мучился он уже не от той беспричинной тоски, что нахлынула ранним утром: необъяснимая, странная злоба закипала в душе. Он едва дождался, пока все выйдут из-за стола, но, когда настал момент объявить об отъезде, понял, что не в состоянии сделать этого.

«Мне пора. Погостил бы еще, да работы много. Отец… И вы, матушка, берегите себя. Скоро холода». Приготовившись произнести эту заранее отрепетированную фразу, он вдруг поймал косой отцовский взгляд: тот сидел с каменным лицом, губы перемазаны в желтке, – и снова утренняя тоска захлестнула его.

Опять это угрюмое молчание! Или отцу доставляет удовольствие мучить меня?… – с отчаянием подумал он.

На мачеху и смотреть не хотелось. Тоска становилась все тягостней, и он совершенно пал духом.

После обеда в комнате сделалось сумрачно и промозгло, совсем как вчера. Теперь уже молчали все трое, сидя вокруг ко-тацу и дожидаясь, когда пройдет время. Наконец в четыре часа он собрался с силами и распрощался.

– Как, уже? – удивилась мачеха. Однако удивление было фальшивым, в голосе не прозвучало и нотки огорчения. Отец ничего не сказал, только поднял голову и посмотрел на сына.

– Мы вас проводим до станции. Вместе с Тиби-тян.

Он попытался отговорить мачеху от ненужной затеи, но та, заявив, что все равно собиралась в город за покупками, с песиком на руках вышла в прихожую. Потом, вспомнив, вернулась.