Читал он в нескольких местах. Союз писателей устроил вечер в честь его.

Союз наш - старый особняк, дом Герцена на Тверском бульваре, во дворе, в саду. Уютное и мягкое, покойное осталось в памяти от двух зал, большой, с библиотечными шкафами и диванами, колоннами у двери, и от малой, с креслами удобными, столом огромным, тоже книжными шкафами, бюстом Пушкина.

На вечер Блока собралось много народу. В первом отделении читал Чуковский, в малой зале, а потом подъехал Блок. В глубине большой залы он стоял у раскрытого в сад окна. На темной зелени яснее выступала голова знакомая, огромный лоб, рыжеватые волосы. Вокруг кольцо девиц и литераторов. Чуковский кончил. Мы позвали Блока, он вошел, все аплодировали. Но какой Блок! Что осталось в нем от прежнего пажа и юноши, поэта с отложным воротничком и белой шеей! Лицо землистое, стеклянные глаза, резко очерченные скулы, острый нос, тяжелая походка и нескладная, угластая фигура. Он зашел в угол и, полузакрыв усталые глаза, начал читать. Сбивался, путал иногда. Но "Скифов" прочел хорошо, с мрачною силой.

И в этой вещи, и в манере чтения, и в том, как он держался, была некая отходная: поэзии своей и самой жизни. "Вот человек,- казалось,- из которого ушло живое, и с горестным достоинством поддерживает он лишь видимость".

Он был уж тяжко болен. Но думаю, что не в одной болезни было дело. Заключалось оно в том, что не хватало воздуха. Прежде тоска его хоть чем-то вуалировалась. После "Двенадцати" все было сорвано. Тьма, пустота.

В тот же приезд Блок выступал в коммунистическом Доме печати. Там было проще и грубее. Футуристы и имажинисты прямо кричали ему:

- Мертвец! Мертвец!

Устроили скандал, как полагается. Блок с верной свитой барышень, пришел оттуда в наше Studio Italiano. Там холодно, полуживой, читал стихи об Италии - и как далеко это было от Италии!

***

Он прожил после этого недолго. Страдальчески прошли последние его месяцы. Теперь он был обставлен материально уж неплохо, кажется. И разрешили ему ехать лечиться (раньше не позволяли) - было поздно. В августе на Никитской, в окне нашей Лавки писателей появился траурный плакат: "Скончался Александр Александрович Блок. Всероссийский Союз писателей приглашает на панихиду в церкви Николы на Песках, в 2 1/2 часа дня". Этот плакат глядел на юг, на солнце. На него с улицы печально взирали барышни московские.

В 2 1/2 часа дня отец Василий в сослужении с отцом Николаем Бруни, молодым священником-поэтом, отслужили панихиду в ясном, солнечном дне августовском - по "безвременно скончавшемся" поэте.

Что можем сказать теперь мы, современники и сочувственники его, в некотором роде и поклонники?

Братский привет дорогому поэту, душе его мир, свет.

Так он ушел. Его уход вызвал в России очень большой отклик (заседания, собрания, статьи. Отличились и тут имажинисты - устроили издевательские поминки под непристойным названием). Пожалуй, Блок был любимейшим из писателей последних лет. Многие хоронили в нем часть и себя, своей души повторяю: Блок выражал собою полосу России. Эта полоса кончалась с революцией, умирал "блокизм" - ибо ничего не мог противопоставить напору революции. "Блокизм" расплывчат и тепличен, нездоров, некрепок и ничем активным не обладает.

Он истек "клюквенным соком" (крови настоящей не было!). Да как могло быть и иначе, когда сам его создатель сдался, повалился в "Двенадцати"?

По смерти Блока появилось множество статей, воспоминаний, книг. Неумеренные почитатели печатают теперь такое из его писаний, что, пожалуй, не весьма его порадовало бы. Как отнестись к этому? Заметки из записной книжки, строки которых Блок не отдавал сам в печать, сейчас, однако, появляются. Раз напечатаны, мы вправе обсуждать их.

И один отрывок - величайшей важности для понимания Блока. Набросок пьесы из жизни Христа ("Русский Современник"). Может быть, Блок сам почувствовал, что нехорошо говорить об Иисусе: "ни женщина, ни мужчина", о св. Петре: "дурак Симон с отвислой губой" или "все в Нем (Иисусе) значительное от народа", "апостолы крали для него колосья" - все-таки он написал. Это, скажем, не литература. Но... что же, и не Блок? Увы, именно Блок, и помечено: 1918 г. Блок эпохи "Двенадцати". Вот еще новый поворот, новый свет на загадочную поэму. Вот в каком настроении она создавалась. Что же, "настоящий" Христос вел "Двенадцать" или "блоковский", "ни женщина, ни мужчина", у которого "все значительное от народа"? Я говорил уже, что настоящий Христос вовсе не сходил в поэму. А теперь видно, какого Христа Блок пристегнул к своему писанью. Вот что значит-то: "компилятивный".

Так что здесь новое свидетельство о тяжком обострении давней болезни души Блока - погубившей его.

***

Я чувствую, что это надо написать, и все-таки писать мне грустно. В общем, вспоминая Блока, больше вижу его молодым, мечтательным, в низком отложном воротничке, слышу его стихи, пронзающий шарм их:

Уж не мечтать о подвигах, о славе,

Все миновалось, молодость прошла!

Твое лицо в его простой оправе

Своей рукой убрал я со стола.

Куда бы ни зашел Блок и чего бы ни наделал, как бы жизнь свою ни прожигал, туманил, иногда грязнил - в нем было то очарование, которое влекло сердца и женские, и мужские, та печать, что называется "избранничеством". Хотелось бы, чтобы именно такой, которому дано не скупо, выдержал бы, пришел к Истине, победил. А он не выдержал. Жизненный бой проиграл. И побежден. Что же из этого? Показан нам облик печальный, может быть, даже трагический. И Данте находился in una selva oscura1*, и лишь любовь Беатриче, пославшая ему Вергилия, вывела из тьмы. Данте сам сильно любил. Ему и была дана помощь. В Блоке страстности, пылания никогда не было, и вышло так, что за него не заступилась та Прекрасная Дама, которой он изменил. Но тут уж мы подходим к тем истокам судеб, о которых не дано нам судить.

______________

* 1 темный лес (ит.)

***

Здесь, в Провансе, часто вспоминаю вас, Александр Александрыч. Это край и тот пейзаж, где жил Петрарка, где старинные труверы пели, край Лауры. Все это вам близко - вам, автору "Розы и Креста".

Когда идешь, пред вечером, по гребню гор, среди душистых сосен, а внизу разостланы долины, взгорья, хвойные леса, оливковые рощи и рыжеющие весной виноградники, фермы с задумчивыми кипарисами, вдали белеющие городки с храмами древними, и дальше все нежней и шире раздвигаются холмы, и тонкий голубеющий свет разливается над всем, когда спокойно видишь чистый и изящный край, пронизанный благословенным солнцем, когда так один в горах, то... часто чувствуешь ваш облик, наш поэт. Быть может, это странно и ненужно: кажется, показать бы вам вот этот светлый Божий мир. Дать бы глазам вашим, замученным туманами, болотами, снегами, войнами и бойнями,- взглянуть в голубоватые дали Прованса, светом и благоуханием смолистым вам омыть бы душу, как омыл лицо росой Чистилища при выходе из Ада Данте,- и вы вспомнили бы о Прекрасной Даме, вырвали б, раз навсегда, слова кощунственные. Вы бы дышали Истиной, она бы оживила вас.

Но это все напрасные слова. Вас нет. Мы все - души Чистилища. Из светлого Прованса хочется послать вам ток благоволения, благожелания. На этом свете не пришлось нам сблизиться.

Domaine de la Pugette,

Пасха 1925 г.

С. С. ЮШКЕВИЧ

(1869-1927)

Я много лет знал покойного Семена Соломоновича, но впервые его "почувствовал" как следует и, быть может, понял, лет десять назад, в Москве,- мы встречались довольно часто в пестром и шумном предреволюционном кафе Бома. Большой лоб Юшкевича, большие руки, уши, нервный и горячий говор, удивленные, светлые и добрые глаза с очень детским оттенком живо помнятся среди мягких диванов Бома, в накуренной комнате, где встречались прапорщики, писатели, актеры, вечно бывали разные дамы. Юшкевич всегда горячился и всегда спорил, со страстью утверждал свое. Он очень любил разговоры о литературе, кипел беззаветно и самым искренним образом воспламенялся... Именно тогда я увидел в нем "нашего", очень, навсегда отравленного литературой - а значит, сотоварища. И добрую его природу тогда же почувствовал.