— Миро нардовое ценится на вес золота, такой сосуд стоит динариев… триста! Можно было бы продать его и раздать деньги нищим.

И некоторые согласились со мной и стали роптать, говоря:

— К чему такие траты?..

Иоанн же, подойдя ко мне, шепнул:

— Вор…

Но Он возразил всем, сказав:

— Оставьте её; она сберегла это на день погребения Моего. Ибо нищих всегда имеете с собою, а меня не всегда…

Но я уже вышел из комнаты, потому что прав был Иоанн: думал я не о нищих, а о том, что триста динариев — это два белых осла. Была же ночь, и темнота разлившаяся укрыла меня. Выйдя из Вифании, расстелил я на земле симлу [6] и, улегшись, стал смотреть, по обыкновению своему, на звёзды. Как вдруг одна звезда сорвалась с неба и покатилась вниз. И тотчас вздохнул филин, расхохоталась гиена, и где-то в селении осёл крикнул трижды. Поднялся я и побежал с горы Елеонской к Иерусалиму. По временам закрывал я глаза и, казалось мне, что лечу в пропасть. И ящик с деньгами, который носил я, подпрыгивал на бегу, и монеты в нём со звоном подпрыгивали, и звон их подгонял меня, точно удары кимвала.

Вбежал я во двор язычников, куда ворота были открыты до третьей стражи. Обратился к левитам, в чьём попечении были все здания храма, и попросил доложить обо мне первосвященнику, сказав, что знаю я нечто об Иисусе Назарянине. Первосвященником же на тот год был Иосиф, называемый Каиафой. Был он саддукеем. А саддукеи, не веря в воскресение по смерти, верили, что земными благами воздаёт Господь за праведность.

Была ночь, и велели мне ждать во дворе язычников, где третьего дня растерял отец мой ягнят. И в ожидании стал я читать надпись на греческом языке, что висела на решетчатой ограде, разделявшей двор язычников и двор иудеев. Надпись же гласила: «Никому из инородцев не позволяется входить за ограду святилища храма. Кто будет схвачен, сам будет виновен в последующей за этим смерти».

Вернулся слуга и повёл меня в прихоромок, где жили начальники храма. Вышел ко мне Каиафа, следом за ним — тесть его Анна и ещё несколько священников и начальников храма. И страх объял меня, и вместе с ним другое чувство — будто совершаемое мною безгранично.

— Мир тебе, первосвященник, — поклонился я до земли Каиафе, как отец наш Авраам поклонился странникам у дуба Мамврийского.

— Кто ты такой? — спросил он, утирая руки холщёвым полотенцем, языком же высвобождая осколок зелёного лука, оставшийся в зубах.

Поднял я глаза на него, облизнул иссохшие губы и спросил:

— Что вы дадите мне, если я укажу вам время, когда Иисус Назарянин, Которого вы ищите, будет один, и вы сможете взять Его?

Сказал же так не потому, что хотел награду, но потому, что знал: не смогу объяснить первосвященникам, зачем я здесь. Потому и сказал: «Что вы дадите мне». Они же хотели взять Его тайно, потому что боялись, что восстанет за Него народ. И торопились отдать Его римской власти — все знали жестокость и неприязнь к евреям Пилата, пятого прокуратора Иудеи, сменившего Валерия Грата, и не раз уже усмирявшего народ мечом и кнутом. Так было, когда смешал он кровь галилеян, возбуждавших народ к мятежу против идолов, с кровью жертв. Так было, когда захотел Пилат устроить в Иерусалиме водопровод, для чего употребил священный клад, называемый Карван. И было тогда большое возмущение в народе. Пилат же велел бить их кнутами. И многие были забиты тогда, многие же растоптаны.

И вот, переглянулись первосвященники. И потемнели глаза Каиафы, и надломилась бровь.

— Как ты предашь Его? — спросил он.

Но я повторил то, что уже сказал ему:

— Я могу указать вам время, когда Иисус Назарянин, Которого вы ищите, будет один, и вы сможете взять Его.

Кивнул слуге Каиафа, и тот подал мне кошелёк. Я же, не считая монеты, торопился спрятать его.

— Скажешь о том заранее, — были последние слова первосвященника.

Он удалился, и остальные ушли за ним. Поспешил я в Вифанию. В дом Марфы, Марии и Лазаря. И вот, когда выходил я из храма, кошка бросилась мне под ноги, ворон изгадил одежду, ветер швырнул песком в лицо. Пересчитал я монеты, бывшие в кошельке. Ровно тридцать сиклей — цену раба, цену блудницы — отмерили мне первосвященники иудейские.

XI

На другой день сказал Он Петру и Иоанну:

— Приготовьте нам есть пасху…

И пошли в Верхний город в дом Марка, ученика из семидесяти, и там приготовили пасху. Когда возлегли и стали есть, сказал Он:

— Один из вас предаст Меня…

И все, сколько их было в комнате, притихли и стали переглядываться между собой. И страх прошёл между ними, обдав холодным дыханием. Я же не поднимал глаз. Когда по одному стали с робостью спрашивать Его: «Не я ли, Равви?..», и боялись услышать ответ, возвёл я глаза и увидел, что со скорбью смотрит Он на меня. И чтобы не выдать себя перед остальными, спросил и я:

— Не я ли, Равви?.. — и снова потупил глаза.

И услышал в ответ:

— Ты сказал…

Иоанн, сидевший рядом с Ним, опустил голову на грудь Ему. Благословил и преломил Он хлеб и, обмакнув кусок в поливу, подал мне. Упали с куска капли и омочили — но показалось мне, ожгли — мои руки. И, взглянув, убедился, что как бы капли крови остались на руках моих. Тогда, испугавшись, вскочил и, уронив кусок, вышел вон. Вслед же услышал:

— Что делаешь, делай скорее…

Выскользнул я из дома и побежал к Храмовой горе. Выйдя из Верхнего города, перешёл по мосту над долиной Терапион и оказался у храма. Был праздник, и все храмовые ворота были распахнуты.

Когда же был ещё в Верхнем городе, в какой-то узенькой, кривоколенной улочке, затенённой перекинутыми от дома к дому арками, привязалась ко мне собачонка. Мелкая, покрытая клочьями бесцветной шерсти. Привязалась и бежала за мной, пытаясь укусить за ногу.

— Пошла!.. Пошла, проклятая!.. — топал я на неё и раз даже бросил камнем.

Но она, исчезая, появлялась вновь. Тогда навалилась на меня тоска, и знал я, что виной тому собачонка.

И только у дворца Ирода Великого, где задержался я на краткий миг, исчезла куцая, бесцветная собачонка со свалявшейся шерстью. Дворец, окружённый террасами садов, невиданных в Иерусалиме, помещался на возвышении. От коллонады, разбивавшей дворец на два крыла, летела вниз мраморная лестница, блестящая белизной, испускавшая в лунном свете слабое свечение, похожее на поднимающийся туман. Доносились до меня людские голоса и лепет воды, игравшей в фонтанах.

Слышал не раз я о богатствах, хранимых во дворце. О мозаичных полах и колоннах из розового порфира, о бронзовых светильниках и шёлковых коврах, пестреющих узорами, о медных статуях и резных башнях для ручных голубей… Но лишь остановился я против левого крыла дворца, как собачонка, возникшая вдруг, впилась мне в ногу. Отбросив её с проклятьями, побежал я вдоль стены, ограждавшей дворец и террасы садов, и на площади перед коллонадой и мраморной лестницей, повернул направо к храму.

И вот остался позади дворец Ирода Великого, и даже Гиппикова башня, самая северная из трёх башен дворца, оказалась у меня за спиной. Впереди прямо передо мной светилась матово в лунных лучах белая глыба храма.

XII

— Кого я поцелую, Тот и есть, — так говорил я Каиафе и первосвященникам иудейским. Потому что поцелуем приветствовали мы друг друга. Должен был указать я на Него в темноте, но сказать явно: «Вот Этот… Возьмите Его…», — я не мог. Явным для меня самого стало бы предательство моё. Хотел я оторваться от Него, но не хотел грешить против Закона нашего и не хотел делаться дурным человеком. И я обманывал себя, когда надеялся, что поцелуй скрасит уродство и смоет грязь. И что никто — даже я сам — не подумает, будто предал я, и не укажет на меня как на сына погибели.

Тотчас послали в замок Антонию, и римская спира [7], бывшая в распоряжении первосвященника, прибыла во главе с трибуном к храму. Ещё не показались солдаты, но дрогнула земля от мерного, частого шага множества ног. Вышел на двор язычников Каиафа и, махнув мне платком, — а я был в стороне и читал надпись на греческом языке — велел подойти ближе. Подошёл я, и, указав на меня, сказал Каиафа: