Еще!

Дальше!

Дальше!..

Картин нигде не было!

И только тут Николай Николаевич вспомнил: сестра писала ему в одном из последних писем, что сняла все картины, увернула их в мешковину и сложила на антресоли в самой сухой комнате.

Николай Николаевич, сдерживая себя, вошел в эту комнату, влез на антресоли и дрожащими руками стал вытаскивать одну картину за другой, боясь, что они погибли, промерзли или отсырели.

Но произошло чудо – картины были живы.

Он с большой нежностью подумал о сестре, представив себе, как она снимала картины, прятала их, чтобы сохранить. Как она, несильная, усохшая с годами, аккуратно упаковала каждую картину. Видно, трудилась целыми днями не один месяц, исколола себе все руки иглой, пока зашивала грубую мешковину. Один раз упала с полатей – да она писала ему и об этом, – отлежалась и вновь паковала, пока не закончила своей последней в жизни работы.

Чучело (иллюстрации Екатерины Муратовой) - i_005.jpg

Теперь, когда картины нашлись, Николай Николаевич взялся за дом. Первым делом он затопил печи, а когда стекла окон запотели, отворил их настежь, чтобы вышла из дома сырость. А сам все подкладывал и подкладывал в печи дрова, завороженный пламенем и гулом огня. Потом он вымыл стены, принес стремянку, добрался до потолков и, наконец, меняя несколько раз воду, выскоблил тщательно полы, половицу за половицей.

Постепенно всем своим существом Николай Николаевич почувствовал тепло родных печей и привычный запах родного дома – он радостно кружил ему голову.

Впервые за последние годы Николай Николаевич освобожденно и блаженно вздохнул.

Вот тогда-то он снял чехлы с мебели и расставил ее. И наконец развесил картины… Каждую на свое место.

Николай Николаевич огляделся, подумал, что бы сделать еще, – и вдруг понял, что ему больше всего хочется сесть в старое отцовское кресло, которое называлось волшебным словом «вольтеровское». В детстве ему не разрешалось этого делать, а как хотелось забраться на него с ногами!..

Николай Николаевич медленно опустился в кресло, откинулся на мягкую спинку, облокотился на подлокотники и просидел так неизвестно сколько времени. Может быть, час, а может быть, три, а может, остаток дня и всю ночь…

Дом ожил, заговорил, запел, зарыдал… Множество людей вошли в комнату и окружили кольцом Николая Николаевича.

Николай Николаевич думал о разном, но каждый раз возвращался к своей тайной мечте. Он думал о том, что когда он умрет, то здесь поселится его сын с семьей.

И видел воочию, как сын входит в дом. И, конечно, невидимые частицы прошлого пронзят и прогреют его тело, запульсируют кровью, и он уже никогда не сможет забыть родного дома. Даже если уедет в одну из своих экспедиций, где будет искать редчайшие цветы, взбираясь высоко в горы и рискуя сорваться в пропасть, только затем, чтобы посмотреть на едва заметный бледно-голубой цветок на тонком стебельке, который растет на самом краю отвесной скалы.

Нет, Николай Николаевич как раз понимал: жизнью надо рисковать непременно, иначе что же это за жизнь, это какое-то бессмысленное спанье и обжирание. Но все же он мечтал о том, чтобы сын его вернулся домой или возвращался, чтобы снова уезжать, как это делали прочие Бессольцевы в разные годы по разным поводам.

Когда он очнулся, лучи солнца радужным облачком клубились в доме и падали на портрет генерала Раевского. И тогда Николай Николаевич вспомнил, как он в детстве ловил первые солнечные лучи на этой же картине, и грустно и весело рассмеялся, подумав, что жизнь безвозвратно прошла.

Николай Николаевич вышел на крыльцо и увидел, что солнце осветило балкончик, который выходил на восток, и двинулось, чтобы сделать еще одно кольцо вокруг дома.

Он взял топор, нашел рубанок и пилу, отобрал несколько досок, чтобы починить крыльцо. Как он давно этим не занимался, хотя видно – эта работа крепко «сидела» у него в руках. Он делал все не очень ловко, но с большой охотой – ему нравилось держать обыкновенную доску, нравилось скользить по ней рубанком, и городская суета многих последних лет незримо уходила из его сознания.

Дом ему скажет за это спасибо, подумал Николай Николаевич, и он скажет спасибо дому.

Потом Николай Николаевич взобрался на крышу, и лист железа, поднятый ветром, ударил его по спине так сильно, что чуть не сбил с крыши – он чудом удержался…

Вот тут он впервые почувствовал острый голод, такой у него бывал только в юности, когда он от голода мог потерять сознание. И неудивительно. Николай Николаевич не знал, сколько прошло времени, как он приехал, не помнил, что он ел и ложился ли спать. Он работал по дому и не замечал мелькания коротких зимних дней. Раннее утро он не отличал от позднего вечера.

Николай Николаевич пошел на базар, купил квашеной капусты, картошки, сухих черных грибов и сварил кислые грибные щи. Съел две тарелки и лег спать.

Встал, по-прежнему не ощущая времени, снова съел щей, звонко рассмеялся, ловя себя на мысли, что узнаёт в интонациях своего смеха смех отца, и снова почему-то лег спать…

С тех пор прошло несколько лет, и Николай Николаевич забыл про свои болезни. Он жил, жил и чувствовал, что стал вынослив, как крепкое старое дерево, хорошо политое весенним дождем.

Его то и дело видели не по возрасту стремительно бегущим по кривым улочкам городка то в одну сторону, то в другую, очевидно без всякого дела, хотя иногда он нес что-нибудь завернутое в материю, – тогда лицо его вдохновенно светилось и молодело.

Те, кто считался сведущим, судачили, что он ищет какие-то картины. Тратит на них уйму денег, а оставшиеся, все без остатка, отдает за дрова. И топит – подумать только! – все печи каждый день, а в морозы и по два раза, чтобы эти его картины не отсырели. И всегда почему-то ночью, зажигая свет во всех комнатах.

Сколько же у него деньжищ уходило зазря: легким дымом через печные трубы в небо, ярким светом электричества в ночь, а главное, на новые картины – мало ему было своих!

Вот поэтому и гол как сокол.

В городке относились к Николаю Николаевичу с настороженным вниманием.

То, как он жил, горожанам было непонятно и недоступно, но у многих вызывало уважение. И, между прочим, люди привыкли к тому, что дом Бессольцевых светился ночью и стал в городке своеобразным маяком, ориентиром для запоздалых путников, издалека возвращавшихся в темноте домой.

Ночью дом был как свеча в непроглядной мгле.

Соседи могли подумать про Николая Николаевича, что он до ужаса одинок и поэтому несчастен. Он вечно бродил по городку один, в неизменной кепке, которую носил, низко сдвинув на лоб, и в потертом пальто с большими аккуратными заплатками на локтях.

За это дети дразнили его «заплаточником», но, кажется, он их даже не замечал. Редко-редко он вдруг оглядывался и смотрел им вслед с нескрываемым удивлением. Тогда они стремительно уносились от него, хотя он никогда не ругался и не гнался за ними.

Если с ним вступали в праздные разговоры, то он отвечал односложно и быстро уходил прочь, нахохлившись, как птица на холоде.

Но однажды Николай Николаевич появился на улицах городка не один. Он шел в сопровождении девочки лет двенадцати, какой-то необычно важный и гордый, непохожий на себя. Останавливался с каждым встречным-поперечным и произносил одну и ту же фразу, показывая на девочку:

«А это Лена… – И, внушительно помолчав, добавлял: – Моя внучка». Ну как будто рядом с ним была не девчонка, а какая-нибудь всемирно известная величина.

А внучка его, Ленка, каждый раз отчаянно смущалась и не знала, куда деваться.

Она была нескладным подростком, еще теленком на длинных ногах, с такими же длинными нелепыми руками. На спине у нее торчали, как крылышки, лопатки. Подвижное лицо украшал большой рот, с которого почти никогда не сходила доброжелательная улыбка. А волосы были заплетены в два тугих канатика.