Однако несколько дней спустя дорожки снова пересеклись. Встретились в писательском клубе. Авенир Ильич хотел проскользнуть, но Ромин громко его окликнул и, взяв за локоть, спросил:

— Торопитесь?

Он промямлил нечто неопределенное, можно было понять, как хочешь.

— Произошло невероятное, — сказал Ромин, — получил гонорар. Надо бы обмыть это дело.

Еще можно было сослаться на спешку, но Авенир Ильич с удивлением обнаружил, что вот они уже вместе, сидят за столом, едят и пьют.

— Вы не злопамятны, — сказал Ромин. — Что хорошо вас аттестует.

Авенир Ильич сдержанно отозвался:

— За что же я должен был держать зло? Нет для этого оснований.

— Разве же тут нужны основания? — усмехнулся его собеседник. — Злопамятный человек обладает преувеличенной самооценкой. Она топорщится без оснований. Поэтому — рад за вас. Ваше здоровье.

Хотя похвала была не без яда, тон, безусловно, был дружелюбен. Авенир Ильич осушил свою рюмку и сказал с неожиданной задушевностью:

— Раз уж вы понимаете людей, не обижайте тех, кто обидчив. Зачем вам лишний недоброжелатель?

Ромин устало махнул рукой.

— Одним больше, одним меньше — неважно. Теперь уже нет смысла подсчитывать.

Занятный все-таки господин! И облик соответствует норову — остроугольное лицо, носат, выпирающий подбородок. Не больно пригож, но вместе с тем невольно притягивает внимание. Как говорится, похож на себя.

Мимо проплыл пожилой шатен, шествовавший с хозяйской неспешностью. Авенир Ильич проводил его взглядом.

— Хорош, хорош, — усмехнулся Ромин. — Был у меня знакомый банщик, по Сандунам ходил, как Петроний. Белый халат на голом теле, картуз с кокардой, на пальце перстень. Адски прекрасен был собой. В каждом движении сановитость.

— Да, величав… — Авенир Ильич ответил улыбкой сообщника и испытал недовольство собою — он подхватил интонацию Ромина с излишней, пожалуй, чрезмерной готовностью.

Ромин провел ладонью по лбу — казалось, его тяготит мигрень — и жестко сказал:

— Святая традиция. Нет иерархии более грубой, нежели в изящной словесности.

Авенир Ильич хотел согласиться, но мысленно себя оборвал: нельзя все время ему поддакивать. Он снисходительно посоветовал:

— Все-таки будьте потолерантней. В Евангелии сказано о злоязычных: «Гортань их — открытый гроб». Страшновато. Подумайте о своей гортани.

Ромин оскалился, словно почуял запах добычи:

— И вы туда же! С недавних пор все наши грешники ссылаются на Новый Завет. Правило хорошего тона. Впрочем, к вам это не относится. У вас репутация эрудита. А, в общем, вы правы. Будем терпимы. Графоманы заслуживают снисхождения. По-своему трогательный народ. Я, по стечению обстоятельств, имел однажды честь наблюдать весьма почтенного беллетриста в период течки — должен свидетельствовать, то было исполинское зрелище! Еже писах — писах! Строчил с таким накалом, с такой энергией — что тебе раскрепощенный атом! Ломались грифели карандашей, ломались перья и сохла паста. Тогда он садился за машинку и так гремел по клавиатуре — она превращалась в металлолом. Недаром он был, подобно Петрарке, увенчан официальным лавром. Я любовался им, честное слово! Мне кажется, что он это чувствовал, поэтому порой откровенничал. Даже признался, что не решается пойти прогуляться — вдруг явится слово, а под рукой ни листа бумаги. Разве не мило? Письменный стол словно стульчак во время поноса — боязно от него отойти. Так оно, в сущности, и было — жертва хронической диареи, перенесенной в творческий акт. Впрочем, таких Пегасов — табун.

— Послушали бы вас современники, — покачал головой Авенир Ильич.

— Наслышаны, — хмуро заверил Ромин. — У нас взаимное крепкое чувство. Бог с ними. Пусть живут как умеют. Вы, кажется, не слишком хлопочете — вот и переживете их всех.

«Он абсолютно убежден, что перед ним человек без претензий», — Авенир Ильич ощутил досаду. Но вслух сказал:

— Нам знать не дано. А вам — спасибо за ободрение.

— Не за что. Ну — посошок на дорожку, и разбежимся в разные стороны. Выпьем, чтобы у вас было все и чтоб за это вам ничего не было.

Это шутливое пожелание снова болезненно кольнуло, и вновь Авенир Ильич промолчал. Тем более, Ромин уже поднялся.

— Благодарю вас за компанию, — сказал он и положил на плечо Авениру Ильичу свою руку. — Как-нибудь перезвонимся и встретимся.

Когда Ромин ушел, из-за соседнего столика встал знакомый прозаик и с гримасой, которая обозначала улыбку, осведомился:

— Часто общаетесь?

Не зная, что на это ответить, Авенир Ильич сказал:

— С ним не скучно.

— Понятно, — произнес вопрошавший. — В клетку с тигром входите безбоязненно.

Но в хрипловатом его баритоне и — еще отчетливее — во взгляде Авенир Ильич прочел уважение, было необыкновенно приятно.

Это чувство вспыхивало в нем всякий раз, когда он слышал такие вопросы. А их задавали не раз и не два — чем чаще видели его вместе с Роминым, тем чаще спрашивали об их приятельстве.

— И каково вам с этим монстром? — отрывисто бросил один любопытствующий.

— Чем это он вам так досадил? — спросил в свой черед Авенир Ильич и с удовольствием отметил снисходительность собственной интонации.

В другой раз он обронил с печальной всепонимающей усмешкой:

— Опережение раздражает.

Наедине с собою он тоже ловил себя на недоумении — чем он привлек к себе внимание незаурядного человека? Тем более, такого колючего. Власти его терпеть не могут, нет повода обвинить в диссидентстве, но их взаимная неприязнь вполне очевидна, секрета здесь нет. Печатают неохотно и скупо, когда печатают, тут же топчут, при этом — с каким-то сладострастием. И заметьте, нет друзей, нет союзников, кажется, нет и доброжелателей, которые бы его поддерживали. Всех отпугивал невыносимый характер и обижало это подчеркнутое стойкое неприятие общности, тесного круга, единой стайки с твердым уставом взаимной выручки, взаимным отпущеньем грехов. Что за радость подпереть человека, который вам никогда не выразит ни благодарности, ни одобрения? Трудно сочувствовать гордецу, не замечающему сочувствия.

И вместе с тем, Авенир Ильич не мог не сознаться себе самому, что Ромин все крепче его притягивает, тем более что в его одинокости, да и в отдельности есть своя магия. Чуть слышный отклик со стороны сладко волнует и, безусловно, способствует самоуважению — что ни говори, а его, именно его Ромин выбрал.

Он редко вспоминал свое детство. Не было никакой охоты. Оно было, в общем-то, благополучным, но память осталась не бодьно радостной. Слишком часто стонало его самолюбие, и все, что он узнавал про себя, его томило и удручало. Драмы маленького человека могут показаться смешными, но только сам он знает их горечь. В душе, родившейся быть ущемленной, плохо рубцуется и царапина. Но застревают на долгий срок всякие глупые пустяки.

Он был тогда еще не Авениром, был Авой, птенчиком, первоклашкой, и почему-то вдруг стал мишенью всегда унизительных приставаний — один одноклассник его невзлюбил. Ходить в школу стало истинной пыткой.

Однажды от полного отчаянья он пожаловался соседскому мальчику.

— Давно бы мне сказал, лопушок, — сказал ему тот, подстерег обидчика и наградил роскошной затрещиной.

— Больше он к тебе не полезет.

— Почему он все время ко мне вязался?

— А он понял, что к тебе можно вязаться.

— Почему ты так думаешь?

— Я не думаю, я знаю.

— Откуда?

— Тебе сколько лет?

— Семь.

— А мне уже девять. Чувствуешь разницу? Молчи, слушай, запоминай.

Если б всегда иметь покровителя — укрыться под крылом, за спиной — жизнь ждет тебя за углом каждодневно! Жить опасно, смертельно опасно, и дело вовсе не в катастрофах. Гораздо страшнее потерь, болезней, летящего в голову кирпича люди, особенно — ваши знакомые. Никто не умеет так метко — прицельно — ударить в твой беззащитный дом, в твой хрупкий сосуд, в твое достоинство — самое уязвимое место. И тут не пожалуешься соседскому мальчику, ты одинок, как холмик в степи. Стоишь на виду, и все уже поняли: вот она, легкая добыча, с этим — пройдет, тут «можно вязаться».