Часть лекарств Марина израсходовала на Виталию Гордеевну и ее соседей, но затем, сказав себе «стоп!», припрятала кое-что, и как впоследствии выяснилось, не напрасно припрятывала.

* * *

Нельзя сказать, чтобы первая послевоенная зима была для молодоженов очень трудная, она была, как у многих людей в стране, просто трудная. Данилу влили в новую бригаду, составленную почти сплошь из недавних фронтовиков, поставив во главе ее опытного бригадира. Из спецодежды выдали телогрейку, ватные брюки и кошмой подшитые валенки. Все это быстро загрязнилось, у валенок отстала подошва. Починили валенки, Виталия Гордеевна из каких-то древних недр вынула меховую душегрейку, Данила поддевал ее под железно на морозе хрустящую телогрейку, но зима выдалась холодная, ремонтники мерзли от железа на холоде, часто болели.

Возглавлял цех среднего ремонта мастер Арефий Воротников и никакое начальство, кроме себя, в свои владения не допускал. Он пил молча, но много, однако дело свое знал и ремонтникам был отцом родным и защитником от всех напастей. Все вагоны, любых марок и грузоподъемности, он досконально знал от гайки, любого шплинта и до автосцепки иль тормозных колодок и башмаков. Обмануть его было невозможно, да никто и не пытался это делать. Воротников знал сам, когда, где, кому и зачем сделать приписку в рабочем наряде.

Беда была в том, что нормы выработки остались на среднем ремонте прежние и оплата труда тоже прежняя, почти еще довоенная, и если бы честно платить за работу, то все ремонтники из депо давно бы разбежались.

Хорошо и упорно приписывал Воротников новой бригаде, уважая фронтовиков и их законные завоевания, но дела у новой бригады не шли в гору, правда, и под гору совсем не валились.

Здесь, на среднем ремонте, работали две знаменитости всей Северо-Уральской дороги — Тойво Хомеляйнен, которого все называли Толей, и Анатолий Аржанов, этот и по метрике был Анатолий. Из раскулаченной семьи, через все препоны пролез кулацкий выкормыш на ответственное производство. Хомеляйнен тоже был нечист в смысле биографии, высланный из Заладоги финн или угр, поди разберись. По роже — так пожалуй что, угр, то есть происходил он из давно вымершей нации.

Лицо его состояло из комков: лоб — два комка, щеки, всегда закально-красные, — два комка, подбородок — один комок, но тоже раздвоенный глубокой щелью, из которой торчало непробритое толстое волосье и давно от слесарной работы залегший, непромываемый мазут. Меж этих холмов торчал курносый носишко, и где-то в далеком углублении светились белым глаза со зрачками, как бы проткнутыми шилом. Кроме всего прочего, это первобытное лицо всегда было покрыто угрями, протекшими, после себя оставившими черные дырки, назревшие гноем и только-только нарождающиеся, и все это недоформированное мясо покрывалось наростами тонкой кожи, затягивающей выболевшие места. Говорил он мало, резко, как бы презирая всех людей или сердясь на них. Скорее всего, так оно и было.

Другое дело — Толик Аржанов. Долговязый, с как бы привешенными к туловищу чужими огромными ручищами, светлоглазый, с горсточкой мелких белесых кудряшек, прилепленных к темечку, улыбчивый, словоохотливый, способный полчаса смеяться над мало-мальски срамным анекдотом. Других вагонные слесаря и не знали.

Хомеляйнен и Аржанов ни в каких бригадах не состояли, работали каждый по отдельности, много месяцев и лет соревнуясь между собой и выполняя трудовое задание аж на пятьсот процентов. Конечно, без руки мастера Воротникова, без его приписок тут не обходилось, и в соревновании то Хомеляйнен обгонял Аржанова, то Аржанов Хомеляйнена. Вместе же они, когда требовалось, и выручали мастера Воротникова, ломя работу за половину цеха среднего ремонта, как правило, в конце месяца, квартала или года.

Умильно было смотреть на эту пару, когда, усевшись на перекур, зимой на чурбачки, летом на прохладное железо, они заводили душевный разговор:

— Ну и чё она-то, чё?

— Орала.

— Благим матом?

Хомеляйнен утвердительно кивал головой.

— Слушай, Толик, это, однако, про тебя робята бают, будто ты с одной дамочкой, бывши в санаторьи железнодорожной, заперся, и оттель рев понесся такой, што народ подумал — режут кого-то, давай дверь выламывать. Ну, выломали, а тама на них баба поперла с голой кункой, на швабру похожей: «Чё, — грит, — вам, недоумки, надо? Я, — грит, — ковды не ору, никакого удовольствия не получаю». И пошел отряд спасателей, гуманистов этих дерганых, восвояси, водку пить и удивляться этакой погибельной страсти.

— Ну, может, и было, да забыл я, оне все подо мной орут, которая от страха, которая от страсти.

— Прям завидно, — вздыхал Толик Аржанов, — сила в тебе могучая, и подходом владеешь. А я вот онну охомутал и, как корабель, на якоре стою. Ревновитая у меня баба, спасу нет. Никакого мне от ниё ходу никуда. В ту же санаторью ездил, дак вдвоем…

Два с детства обездоленных великих мужика сидят, мирно беседуют — один из ссыльной нации, другой из кулацкой семьи, их никуда и на работу-то не брали, уж в тридцать девятом году по мобилизации в вагонное депо, на средний ремонт, направили, где работать никто не хотел.

К ним, как к передовикам производства, приставали разные чины из партийных, подсылали к ним корреспондентов из газет и с радио. Хомеляйнен никого к себе не подпускал, а Толик Аржанов беседовал. Охотно.

— Дак што ж, Родина требоват, вот и работаю. Опытом? Опытом делюсь с молодыми и со всеми, хто пожелат… — Докурив цигарку, Толик растаптывал ее в междупутье и заключал: — Ты вот что, мужик, ты напиши там все, што я думаю, а мне ведь работать надо, простой не оплачивается.

Мастер Воротников, прячась средь вагонов иль в крытом четырехоснике, иногда выпивал с этими мужиками и слесарей своих, братию чумазую, наставлял:

— Вы, ребята, присматривайтесь к этим мною сотворенным стахановцам, они ведь не все силой берут, кое-что и смекают. Опыт! Великое дело — опыт.

И присматривались, и многому подучились. Два передовика производства особое расположение имели к фронтовикам, закурить давали, когда и трояк взаймы отслюнявят от своих в горсть не вмещающихся получек.

Многому научился Данила, втянулся в трехсменную работу, в бригаде, пусть и не передовой, лишним не был. Но уж очень промерз за зиму средь железа и мазута, спецовку до того просмолил, что уже не гнулась и грева от нее никакого.

* * *

На исходе зимы, в ясный февральский день, он привел из железнодорожного родильного дома жену и принес в руках хорошо закутанного, всю дорогу до дому проспавшего сыночка Аркашу.

Имя это Марина и Данила придумали заранее.

Дождались Виталию Гордеевну с работы, развязали узелок с существом, сучившим синенькими руками и ногами, жмурящимся от света.

Она посмотрела, посмотрела, поздравила молодых родителей и пригорюнилась:

— Ох, ребята, ребята, вам бы самим в жизни закрепиться, потом уж и ребеночка соображать. Вы ведь, птицы залетные, вроде еще и не расписанные? Вот, я так и догадывалась. Ты в ночную смену, Данила? Завтра же ухвачу подругу Хрунычиху, сама второй крестной матерью стану — и в загс, в загс. Экие пролетарьи, понимаете. Вас же даже к детской кухне не подпустят без регистрации, на ребенка карточку не выдадут, к поликлинике не прикрепят. Тебе, мама молодая, и декретные не выплатят, ох, горе мне с вами, ох, горе. — А сама уж откуда-то тащит капорочек розовый с кружевцами, теплые байковые обуточки с вязками, распашонку байковую в горошек, наряжает парня, ворочает его смело, а он вроде бы урчит.

— А я думала, вы и не заметили, — дрогнула ртом Марина и припала к Виталии Гордеевне.

— Уж так уж и не заметила, глаз не имею, — ворчала Виталия Гордеевна и новой гребенкой с серебряными буквами по обводу причесывала белесую, ладненькую голову молодой мамы, папе сунула пакет, в котором завернута была синяя рубаха с уже заправленными в рукава блескучими запонками.

Данила начал благодарить, попробовал поклониться.