на бульваре — Мари Сасс, стоящая в своей коляске, которую

обезумевшая толпа почти несет на руках.

Но депешу о поражении прусского кронпринца и захвате

двадцати пяти тысяч пленных *, которую якобы вывесили в

помещении Биржи и каждый, кого ни спросишь, уже видел собст

венными глазами, депешу, о которой люди, словно загипноти

зированные, говорят мне, указывая пальцем на совершенно пу-

11

стую стену: «Да вот же она!» — эту депешу мне так и не уда

лось обнаружить.

Воскресенье, 7 августа.

Гнетущая тишина. По бульвару не прокатит ни один эки

паж, на вилле не слышно радостных криков детей; а там, на го

ризонте, Париж — Париж, где словно умерли все звуки.

Понедельник, 8 августа.

Читал сегодня в его комнате последние грустные заметки,

написанные его рукой.

Среди взволнованной толпы я как-то меньше чувствую свое

одиночество, целый день я движусь в ее гуще, с трудом волочу

ноги, почти падаю от усталости, но машинально продолжаю

идти вперед.

Среда, 10 августа.

Весь день живу в страшной тревоге за исход решительного

боя, от которого зависит судьба Франции *.

Еду в Сен-Гратьен: принцесса в Париже — она хочет быть

в курсе событий. Один только Зеллер в доме, чтобы не оставлять

его на полный произвол слуг. Чувствуется, что вот-вот все на

чнут разбегаться из императорской резиденции — постепенно,

словно исподтишка.

Суббота, 13 августа.

Нынче в особняке на улице Курсель застаю принцессу в ма

леньком зале перед столовой, где зимой давались обеды для

близких друзей.

Мебель уже в чехлах, жалюзи закрыты, в полумраке можно

заметить приготовления к отъезду *. При этом печальном суме

речном свете неподвижно, в полном молчании сидят супруги

Бенедетти и Резе. < . . . >

Воскресенье, 14 августа.

Я горюю об умершем брате, горюю о судьбах Родины. Мне

не сидится дома, меня так и тянет пойти обедать к кому-либо

из друзей или хотя бы знакомых. Еду на авось в Бельвю, напра

шиваться на обед к Шарлю Эдмону. В доме уже собираются

сесть за стол; застаю там Бертело и Нубар-пашу, европейца,

в физиономии которого есть что-то восточное — результат его

12

длительного пребывания в Египте; когда он смеется, на его тон

ком лице дипломата сверкают иной раз ослепительно белые

зубы, словно у дикаря.

Заходит разговор о наших бедах, о всеобщей бездарности,

фаворитизме, о том, какими мелкими делает людей государст

венная власть, сосредоточенная в одних руках. Бертело, болез

ненно переживающий наше унижение, говорит упавшим голо

сом, но красноречиво, действительно красноречиво. Нубар

намеками дает нам понять, что всюду в высоких правительст

венных сферах процветает воровство. Он особенно упирает

на безжалостность нашего правительства к слабым странам.

Рассказывает, как на сороковом году жизни он плакал,

плакал настоящими слезами, после свидания с нашим минист

ром иностранных дел, когда речь шла о предъявленных Фран

цией требованиях, — только из-за них, по его словам, Египту

пришлось влезть в долги *. Потом он засыпает Бертело вопро

сами о египетском племени, спрашивает его, отчего над егип

тянами словно тяготеет какое-то проклятие, почему они ли

шены способности развиваться, почему сыновья феллахов

оказываются ниже своих отцов, почему юноша-египтянин,

более восприимчивый к наукам, чем молодой европеец, к

четырнадцати годам вдруг останавливается в своем интеллек

туальном развитии; почему у всех талантливых египтян, кото

рых он имел возможность наблюдать со времени правитель

ства Мехмеда-Али, всегда обнаруживалось неумение мыслить

здраво?

На обратном пути в экипаже Нубара, уносящем нас в Па

риж за новостями, за всяческими сведениями, он рассказы

вает мне, что, если в Абиссинии совершается убийство, семья

убитого собирается вокруг дома убийцы и в течение целой не

дели денно и нощно осыпает его проклятиями. И как правило,

добавляет он, убийца погибает самым плачевным образом. По-

моему, бесславный и жалкий конец этого царствованья — ре

зультат того града проклятий, который посыпался на него после

Второго декабря.

15 августа, 8 часов.

В тот предвечерний час, когда мы обычно курили и преда

вались мечтательному раздумью, которое приводило к рожде

нию новых замыслов, — мне больше не дано в наступающих су

мерках ощущать его близость, слышать его оригинальные суж

дения, его изящные парадоксы... Я чувствую себя в этот час

особенно одиноким.

13

Пятница, 19 августа.

После треволнений последних дней у парижан совсем боль

ной вид. Их пожелтевшие и осунувшиеся лица хранят следы

всех вспыхивавших и гаснувших надежд, которые терзали

нервы Парижа начиная с шестого августа.

Читал письма пейзажиста Руссо и был поражен изощрен

ностью мысли, софизмами, красноречием — качествами вообще

характерными для интеллекта всех выдающихся живописцев

и художников, которых я когда-либо знал, начиная с Гаварни

и кончая Руссо.

21 августа.

В Булонском лесу.

Когда видишь, как под ударами топора, шатаясь, точно

смертельно раненные, валятся огромные деревья; когда обнару

живаешь там, где была завеса зелени, — поле, на котором бе

леют торчащие, как зубья гигантской бороны, острия кольев, —

в сердце вспыхивает ненависть к пруссакам, виновникам этого

убиения природы. < . . . >

Сен-Виктор заявил мне на днях — он весь в этом: «Что за

время, когда невозможно прочесть книгу!»

23 августа.

На вокзале Сен-Лазар я встретил человек двадцать зуавов —

все, что осталось от батальона, сражавшегося под командой

Мак-Магона *. Нет ничего более прекрасного, более выразитель

ного, пластичного и живописного, чем эти люди, изнуренные

боями. Ни с чем не сравнишь их усталости, а одежда у них так

износилась, полиняла и выгорела, точно годами была под дож

дем и солнцем.

Нынче вечером, у Бребана *, все бросились к окну, привле

ченные приветственными кликами, которыми толпа провожала

уходящий полк. Ренан, едва взглянув, тотчас же отошел в сто

рону и заявил, презрительно пожимая плечами:

— Там не найдется ни одного человека, способного на доб

лестный поступок.

— Как так не способного на доблестный поступок? — воз

мутились все. — Да разве не доблесть, не самоотверженность

побуждает этих безымянных, неизвестных солдат без надежды

на славу жертвовать жизнью?

14

Ах! пусть мне лучше не говорят об этих идеалистах, этих

гуманных софистах, в которых я чувствую еле прикрытое анти

патриотическое восхищение пруссаками, об этой помеси вольте

ровского Гурона * с преподавателем точных наук!

25 августа.

Я смотрю на этот дом, набитый книгами, произведениями

художественного ремесла, гравюрами, рисунками, без которых,

если они погибнут в огне, в истории французского искусства об

разуются пустоты; и все эти вещи, столь любимые и кровно

дорогие мне когда-то, теперь не вызывают во мне активного же

лания спасти их. <...>

26 августа.

В поезде на Восточной железной дороге.

Среди ящиков, корзин, узлов старого белья, плетушек, бу

тылок, матрасов и перин, кое-как связанных вместе толстыми

веревками, среди всей этой непрочной груды готовых рассы

паться разнообразных предметов, в каждой щели и в каждом

свободном промежутке между ними, блестят быстрые глазенки

втиснутых туда крестьянских детишек.

А впереди сидит старуха из Лотарингии, в коричневом сте