Месье встал на задние лапы.

— Чудесный пес, — сказал Лервье.

Он присел рядом с Бобби, и оба наперебой стали просить Месье дать лапу. Ламбрей остался стоять. Не то чтобы ему не хотелось повозиться с собакой, но на перроне была его часть. А форма обязывает.

Сквозь толпу к ним пробирался здоровенный парень с охотничьим рогом на перевязи. Он нес два сундучка, высоко подняв их в воздух. Один сундучок был новый, и на нем сверкала выведенная белым надпись «Ж. де Монсиньяк». На старом, видимо фамильном, сундучке значилось: «Майор де Монсиньяк». Наверное, в армию его собирала родня.

— Жорж! — увидев его, воскликнул Ламбрей. — Ты тоже в нашем поезде?

Великан поставил багаж и сердечно стиснул руку Шарля-Армана.

— Здорово! — И обратился к остальным: — Меня зовут Монсиньяк.

Он крепко стоял на сильных, чуть кривоватых ногах, и было в нем что-то от першерона. Дерош кивнул ему и пробормотал:

— О-па! А я уж было подумал: Портос.

Великан взглянул на Бобби.

— Ага, понял-понял, — пробасил он. — Здесь моих литературных познаний достаточно. Большой, сильный и глупый. Но я не обижаюсь. У меня был конь по имени Портос.

И он захохотал, да так, что все обернулись. Потом взял Ламбрея под руку и увлек его за собой.

—   Давай, старина, пройдемся. А это что с тобой за птицы? — спросил он, сделав несколько шагов.

—   Малыш — мой приятель по курсу, — ответил Ламбрей. — Он племянник Лервье-Марэ. Ну, ты знаешь, старого министра.

Монсиньяк скорчил рожу.

—   А с другим я всего часа три как познакомился. Он в одном полку с Лервье.

—   Ну да, моторизованные, — сказал Монсиньяк. — А знаешь, вся эта история с тренерскими лошадьми оказалась правдой. Мне уже рассказали. Похоже, нам достанутся лошади под седлами и с английской сбруей. Эх, старина, начинается красивая жизнь! — Он поудобнее устроил охотничий рог между лопатками. — Ибо в Сомюре ценятся две вещи: конь и авторитет.

Они медленно брели по перрону. Ламбрей машинально толкнул ногой дверь в зал ожидания и остановился как вкопанный.

В зале прямо на полу вповалку лежали солдаты. Они спали, подложив под головы сумки или свернутые шинели. Многие расстегнули гимнастерки, а некоторые и брюки. Казалось, их стесняет плохо подогнанная грубая одежда. Их некрепкий, тревожный сон нарушали сквозняк и шум вокзала. Они ворочались и метались, точно в бреду. Воспаленные от солнца глаза, багровые лица. Самым везучим достались места на узких деревянных скамейках. Несколько солдат в уголке молча играли в карты, другие следили за игрой. Рядом с ними какая-то женщина с непокрытой головой кормила ребенка, но мужчины не обращали никакого внимания на ее обнаженную грудь. И ребенок вместе со всеми дышал густым, спертым воздухом, отдающим табаком, кожей, колбасой, несвежей одеждой и усталостью.

Один из игроков, с нашивками капрала, поднялся и направился к выходу. Не обращая внимания на раздраженное ворчание, он перешагивал прямо через лежащих солдат.

Застыв на пороге, Ламбрей подумал, что через четыре месяца и ему придется командовать вот такими солдатами. Командовать… Но это не означает, что он должен стать как они. Однако вряд ли он сможет их понять. Между ним и этой спящей толпой пролегла бездонная пропасть.

«Я их совсем не люблю, — подумал он, — и вряд ли смогу полюбить».

— Да, человеческая природа — отвратительная штука, — сказал он вслух, покачав головой на длинной шее.

Монсиньяк поглядел на него, округлив большие, чуть влажные и выпуклые, как у быка, глаза:

— Надо же, старина, у нас в Сомюре будут отдельные маленькие комнаты на двоих или на троих. Совсем как до войны. Все как когда-то! Ламбрей и Монсиньяк всегда вместе!

— Конечно-конечно, — отозвался Ламбрей. Они сделали еще несколько шагов и подошли к большому окну. На город опустилась тихая весенняя ночь. Где-то вдалеке мычала скотина.

— Какое красивое небо… — сказал Ламбрей.

2

Курсанты миновали караульное помещение, прошли по мощеному двору и быстро взбежали на крыльцо крыла Байяр. По дороге им попался капитан.

— Послушайте, молодые люди, — окликнул он курсантов, — такая разномастная одежда уместна разве что в выходные дни. Вас надо поскорее переодеть в полевую форму, как вашего товарища.

И он указал на высокого парня в форме, которого звали Мальвинье. Тот покраснел: по бедности он не мог приобрести сундучка. У него был только военный ранец.

Ламбрей с приятелями вошли в здание. Коридор был битком набит. Курсанты, прибывавшие всю ночь и все утро, возбужденно болтали, смеялись, отыскивали знакомых.

Уже через пару минут новички узнали кучу новостей. Унтер-офицерской столовой больше не будет. Пить можно, что хочешь. Отныне они именуются аспирантами резерва, сокращенно АР. Чтобы отметиться в списках Школы, надо подняться на второй этаж. В Школе есть портной, шорник, оружейник и парикмахер. Две закройщицы, причем очень недурны собой. Почти все инструкторы — из действующей армии. В этот же день после обеда курсантов разделят на отряды по тридцать человек. Занятия будут проходить в берейторском манеже, потому что все другие заняты повозками и грузовиками. Система увольнений потрясающе удобная. Иногда приходится не спать по пять дней кряду. В распоряжении курсантов имеются телефон и телеграф. Кузина Буа-Шасе обручилась с этим идиотом Пюимореном.

Короче, как сказал Монсиньяк, начиналась красивая жизнь.

Всякий раз, когда мимо проходил офицер, курсанты прерывали болтовню, чтобы отдать честь.

Утро ушло на обследование Школы, которая походила на город с крытыми коридорами-улицами. У них были любопытные названия: крыло Байяр, крыло Конде, павильон Гесклена, строение Люайотея, ворота де Брака, двор Иена. А вдоль коридоров-улиц располагались магазины с медными дощечками на дверях: «Мастер-обувщик», «Мастер-шорник». Этот город населял особенный народ, не похожий ни на один на свете. У него были свои законы, свои обычаи, и занимался он только одним ремеслом: военным. А многочисленное племя городской черни составляли коридорные, уборщики манежа, прислуга, садовники, рабочие, ремесленники — словом, все, кто состоял на службе у военной молодежи. И в этом смысле Школа тоже напоминала старинный город.

Курсанты вошли в вестибюль почета, откуда наверх вели два крыла лестницы в форме лошадиной подковы. Посередине располагалась двустворчатая дверь во двор Аустерлица. Больше в вестибюле ничего не было. Но белые стены от пола до потолка покрывали выбитые золотом имена.

Двадцать маршалов от кавалерии, с указанием всех регалий и кампаний. Сто прославленных генералов, сто выигранных сражений, сто разбитых армий. Ней, Ланн, Лассаль… Сражения при Ваграме, Ауэрштедте, Эльхингене… Уланы, легкая конница, гусары… Они рвались вперед под изрешеченными пулями знаменами, и от их атак дрожала земля… Под натиском эскадронов прогибались плотные каре пеших полков, от ударов сабель разлетались троны… Европу насадили на копья, заставили биться и бросили, истерзанную, под ноги завоевателям… Вся земля, от Рейна до России, была изрыта лошадиными подковами, повсюду виднелись искаженные болью, окровавленные лица, и через страны и народы пролегла глубокая борозда, в которой пустила корни ненависть…

На белых стенах не было ни одной картины, только имена.

Позолота выцвела, но въелась глубоко.

Там находились также имена семидесяти полководцев, чьи поражения праздновались как победы. Генерал Маргерит, генерал маркиз де Галифе…

Имена на противоположной стене были выбиты совсем недавно: позолота еще не успела потускнеть. Они напоминали о земле, изрытой артиллерийскими снарядами, о длинных шрамах истекающих кровью траншей и о спешившихся прямо в грязь всадниках.

Имя последнего маршала, Лиотэ, было выбито отдельно верхней строкой доски, которую еще предстояло заполнить.

Ламбрей и Лервье-Марэ шагнули во двор Аустерлица, с трех сторон окруженный зданиями Школы. От улицы его отделяла высокая решетка с позолоченными шишечками. Из зарослей самшита, по углам, выглядывали пушки, совсем как собаки с вытянутыми шеями.