Вечная тема: крошечные мухи и мошки, швыряющие себя на электрическую лампочку.

– Вот в такую ночь неплохо бы напиться, – сказала она.

– А мне неплохо бы протрезветь.

Начался дождик. Он поднял к нему лицо, стараясь выдать себя.

– Я иду гулять.

– Можно, я с тобой? Я так спрашиваю, потому что мне кажется, что я тебя хорошо знаю. Кранц мне столько рассказывал.

Дождь шел десять секунд. Они брели по дороге к деревне. Остановились там, где сильнее всего пахло соснами. Он обнаружил, что раскачивается взад-вперед, словно в синагоге. Он хотел ее, и чем больше он ее хотел, тем больше растворялся в тумане и деревьях. Я отсюда никогда не выберусь, сказал он себе. Вот тут и останусь. Мне нравится запах. Мне нравится быть так близко, так далеко. Он ощущал, что сам выделяет туман. Это испарения его пор.

– Я вернусь, если ты хочешь побыть один.

Он не отвечал тысячу лет.

– Нет, нам обоим лучше вернуться.

Он не двинулся.

– Что это? – спросила Энн, услышав шум.

Он принялся рассказывать ей о ласточках, ласточках, что живут в обрывах, ласточках, что живут в амбарах. Он знал о ласточках все. Он притворялся ласточкой и жил с ними, изучая их повадки.

Он стоял близко, но на его радаре – ни единого намека на сигнал к объятию. Он поспешно отошел. Вернулся. Дернул ее за косу. Коса была толстая, как он себе и представлял. Он снова прошагал дальше и вырвал палку из куста у дороги.

Он бешено размахивал ею, круша листву. Избивал землю у ее ног. Она танцевала, смеясь. Он поднял пыль до колен. Но кусты следовало атаковать снова, стволы деревьев, низкую желтую траву, белую в ночи. Потом опять пыль, ветка задела ее лодыжки. Он хотел поднять пыль вокруг них обоих, острым прутом рассечь тела.

Она помчалась от него. Он бежал за ней, стегая ее по икрам. Оба они визжали от хохота. Она мчалась к огням лагеря.

18

Милая Энн

я хочу

видеть

пальцы твоих ног

когда ты

обнажена.

О чем он взглядом говорил ей несколько сотен раз, даже не задумываясь.

19

– Пятьдесят центов за руку в промежности.

Кранц в шутку предлагал Бривману купить Энн по частям. Бривману шутка не нравилась, но он смеялся.

– Почти не использованный сосок за сорок пять центов?

О, Кранц.

Они ссорились из-за того, как Бривман обращается с Мартином. Бривман категорически отказывался заставлять мальчика участвовать в групповых занятиях. Шантажировал Кранца своей работой.

– Ты же понимаешь, что мы не сможем найти тебе замену в разгар сезона.

– В таком случае тебе придется позволить мне обращаться с ним так, как я считаю нужным.

– Я не предлагаю тебе насильно запихивать его на занятия, но поклясться могу, ты его поощряешь совсем в другом направлении.

– Мне нравится его безумие. Ему нравится его безумие. Он единственный свободный человек из всех, что мне только встречались. По сравнению с тем, что делает он, занятия всех остальных – херня.

– Ты несешь полную ахинею, Бривман.

– Возможно.

Потом Бривман решил, что не может произнести проповедь перед лагерем утром в субботу, когда подошла его очередь. Ему нечего было сказать кому бы то ни было.

Кранц взглянул ему в глаза.

– Ты сделал ошибку, приехав сюда, да?

– А ты – спросив меня об этом. Мы оба хотели доказать разные вещи. Ну, теперь ты знаешь, что ты сам по себе, Кранц.

– Да, – медленно сказал тот. – Знаю.

То был всего один миг – такая настоящая встреча, и Бривман не пытался растянуть ее в обязательство. Он научился восхищаться дробно. «Что любишь, остается навсегда, все остальное бренно» [109].

– Ты, конечно, понимаешь, что идентифицируешь себя с Мартином – и себя отделяешь, только когда разрешаешь ему отделяться от группы.

– Только вот этого жаргона не надо, Кранц, пожалуйста.

– Я все помню, Бривман. Но я не могу в этом жить.

– Хорошо.

Поэтому Бривман был вынужден смеяться, когда Энн к ним присоединилась, и Кранц сказал:

– Ягодицы пойдут по дешевке.

20

Вечером он недвижно стоял на террасе столовой. Кранц как раз собирался поставить по громкой связи пластинку.

– Эй, Энн, ты хочешь Моцарта, Сорок девятую? – крикнул он. Она побежала к нему.

Бривман увидел в траве клевер – открытие – и туман, ползущий по вершинам низких гор, словно затемнение на фотографии. Рябь на воде двигалась туда же, куда и туман, из черного в серебристое, потом снова в черное.

Он не двинул ни одним мускулом, не понимая, покоен он или парализован.

Стив, бульдозерист-венгр, прошел под террасой, сорвав с куста белый цветок. Они выравнивали какой-то участок для очередной игровой площадки, осушая болото.

В сорочьей песне слышалось раздражение. Рассохшаяся дверь ниже по холму, возле толстых оснований сосновых стволов.

– «Мост над Темзой рухнул вниз
рухнул вниз
рухнул вниз» [110], –

пел детский отряд.

Дальше по хвойной тропке стоял Мартин, недвижный, как Бривман, рука вытянута в фашистском салюте, рукав закатан.

Он ждал посадки комаров.

У Мартина появилась новая навязчивая идея. Он избрал себя Грозой Комаров и считал их, убивая. Ничего безумного в его методике не было. Он вытягивал руку и приглашал их. Как только комар приземлялся, хлоп! – падала вторая рука. «Я тебя ненавижу», – говорил он каждому лично и запоминал статистику.

Мартин увидел стоящего на балконе воспитателя.

– Сто восемьдесят, – крикнул он в качестве приветствия.

Из динамиков заревел Моцарт, сшивая в одно целое все, что наблюдал Бривман. Моцарт ткал, он сочетал браком две фигуры, склонившиеся над пластинками, чего бы ни касалась музыка – ребенок заплутал на мосту над Темзой, вершина горы растворилась в тумане, пустые качели летали маятником, ряд сверкающих красных байдарок, игроки, собравшиеся под баскетбольной корзиной, прыгнув за мячом, словно стробоскопическое фото всплеска капли воды, – чего бы ни касалась музыка, все застывало огромным гобеленом. А он был внутри его – фигура у перил.

21

Как только началась война с комарами, проценты удовольствия Мартина взлетели. Все дни были около 98 процентов. Другие мальчишки им восхищались и превратили его в гордость корпуса, показывали гостям, чтобы те дивились. Мартин оставался невинным исполнителем. Бульшую часть дня он проводил у болота, где бульдозеры готовили новые площадки. Его рука распухла от укусов. Бривман мазал ее каламином.

В следующий свой выходной Бривман поплыл по озеру на байдарке. Краснокрылые дрозды взлетали из камышей и ныряли обратно. Он вскрыл стебель кувшинки. Тот оказался жилистый и с фиолетовой пеной.

Озеро было стеклянно спокойно. Время от времени он различал звуки лагеря, объявления о Всеобщем Купании по громкой связи; музыкальные записи просачивались сквозь лес и разливались над водой.

Он спустился вниз по ручью, как мог далеко, пока его не остановили отмели. На течение указывали только склоненные подводные сорняки. Моллюски, черные и покрытые толстым слоем грязи, – некошерная пища. Моментальный снимок – вода и зеленое вытянутое тело жабы – с шумом утек под байдарку. Низкое солнце ослепляло. Пока он греб к стоянке, оно позолотило весло.

Он развел костер, разложил на мху спальник и приготовился смотреть в небо.

Солнце всегда часть неба, но луна – роскошная и далекая незнакомка. Луна. Взгляд возвращается к ней, словно к прекрасной женщине в ресторане. Он подумал о Шелл. В то мгновение, когда он верил в себя достаточно, чтобы жить одному, он одновременно верил, что может жить с Шелл.

вернуться

109

Строка из Песни LXXXI («Пизанские Кантос», 1948) американского поэта Эзры Лумиса Паунда (1885-1972).

вернуться

110

Строка из английской детской песенки.