Отец к смерти относился философски. Мир бы был несчастным, говаривал он, если бы люди были вечны.

Такой же маленький и сгорбленный, как и мать, он бегал по кабинету, горячо жестикулировал и кричал сыну (в сильном возбуждении он всегда переходил на крик, словно разговаривал с тугим на ухо собеседником):

«Ответь мне, ответь! Если бы я, доктор философии, почетный член Академий наук ряда стран, вдруг оформился жэковским сантехником и стал бы с ключом ходить по квартирам чинить бачки, краны и прочие туалетные атрибуты, как бы ты расценил мой поступок?»

«Но я не доктор философии и не…»

«Отвечай, голубчик, на поставленный вопрос! Немедленно и членораздельно!»

«Я бы посчитал твой поступок кретинизмом, папа».

«Чудненько! — Отец любил и часто употреблял это слово. — Как же прикажешь расценить твой поступок? Может, ты разочарован в избранной профессии?»

«Отчего же? Вовсе нет. Я переведусь на заочный».

«Посвятить себя тяжелейшей науке, науке наук, затратить столько труда, чтобы в тайге валить лес и укладывать рельсы? Не понимаю, не понимаю!»

«Мне девятнадцать лет, а я не видел иных мест, кроме Подмосковья и ухоженного евпаторийского пляжа…»

Это была одна из причин его отъезда.

«Французы в таких случаях говорят: жалкий аргумент! — крикнул профессор. — Наука не прощает ни временной измены, ни отдыха! Я всю жизнь прожил на Арбате, в этом вот кабинете, и был счастлив, да, счастлив со своими книгами! Причина? Ты не любишь наш труд так, как люблю его я».

«Ну, это слишком категорично… Понимаешь, отец, я до сих пор все еще потребитель. Других это не гнетет, а меня, представь, угнетает…»

Это была другая причина его отъезда.

«О люди, люди! Чтобы оправдать свои дурные или легкомысленные поступки, вы готовы спекулировать самыми высокими понятиями!» — махнул рукой профессор.

Нет, Эрнест не кривил душою, говоря такое. И в то же время он чувствовал, что отец прав, возражая ему. Та дорога, которую он выбрал, не прощала измены. Она требовала самозабвенного труда ежедневно, ежечасно. Но сколько Эрнест себя помнил, он все время читал, читал, читал… Ему наконец надоело узнавать о событиях, происходивших в стране, только из газет и по радио. Ему захотелось сделать самому что-то реальное и конкретное.

Да, причина отъезда существовала.

…Эрнест был смугл, с жаркими глазами южанина, хрящеватым, с горбинкой носом. Носил он очки в тонкой золоченой оправе — постоянным, ежедневным чтением самых разнообразных книг нажил раннюю близорукость. В характере его, даже во взгляде было что-то не поддающееся четкому определению, как недомолвка в изящной неглупой фразе. Девчата считали его гордецом и ошибались. Просто он терпеть не мог пустой болтовни и был человеком очень выдержанным. Некоторые приписывали ему скрытность, замкнутость. Но и это было не так. Просто Эрнест раскрывался постепенно, маленькими порциями. Наблюдательному человеку нетрудно было заметить, что он стеснителен: на него частенько заглядывались девчата — он краснел и спешил ретироваться.

Несколько лет назад Эрнест увлекся системой йогов. К ужасу матери, он часами простаивал на голове с лиловым от прилива крови лицом, завтрак и ужин ему заменяла вода, которую Эрнест пил маленькими глотками, не торопясь. Со временем любовь Эрнеста к системе йогов не прошла, а, напротив, окрепла. Йоги вовсе не аскеты, считал он. Они исключают лишнее, чрезмерное, порождающее леность души и тела: обжорство, роскошь и долгий сон.

Разные люди приезжали на стройку. Монтер пути Эрнест Аршавский — один из них.

…Сопки, сопки в лиственницах, елках, цепких кустарниках, в густой сиреневой дымке у подножий, и кажется, что сиреневая дымка — тропический океан, а сопки — бесчисленные острова в нем. Иногда ветер разгонит марево в долине, и неожиданно ярко и остро блеснет изгиб быстрой реки. Рядом с Дивным бродят медведи, стрелою летят пугливые изюбры, грациозно бегут в бурелом косули, стуча по камням маленькими острыми копытцами. То глухарь шумно взлетит из зарослей голубики, что островком притулилась возле железнодорожного полотна, то глупый рябчик сядет — рукой подать — на лиственницу с удивленным «фссс… фссс…», то пролетит над путеукладчиком краснобровый красавец косач.

Прогромыхает по Транссибирской магистрали, не сбавляя скорости, поезд, мелькнет за купейным стеклом удивленное лицо пассажира. «Где только не живут люди!..» — скажет его взгляд. И вновь над поселком повиснет чуткая тишина…

Вагончик, в котором жили Эрнест, Каштан и Толька, старенький, дощатый, прошедший дюжину строительств, укрывавший их от стужи еще на строительстве железной дороги Березовая — Сыть. Грубое самодельное крыльцо ведет в тамбур, служивший и кухней, и раздевалкой, и сушилкой. Слабое электрическое отопление не в силах было одолеть сибирские морозы, и Каштан, на все руки мастер, поставил на земельной разделке самодельную «буржуйку» — сваренный из толстых железных листов ящик. За тамбуром — тесное помещение, именуемое «салоном». Здесь впритык стоят три кровати, конторский стол, лавка, стул. Койки аккуратно заправлены, на полу ни соринки: Эрнест любит чистоту и порядок. Он же и плакат на стене повесил: «Прежде чем бросить на пол окурок, подумай, не хрюшка ли ты».

Над кроватями у каждого висят одностволки двенадцатого калибра. Как-то с получки бригада отрядила человека в город, и он купил всем по ружью. В амурской тайге оно необходимо: и прокормит, и оденет, да и от зверья защитит. А все остальное пространство на стенах занимают акварельные пейзажи, заключенные в рамки из тонких березовых веток. Это художество Эрнеста.

…Каштан проснулся первым, сладко потянулся, затрещав суставами. Заныло, заломило все тело, особенно руки, продержавшие вчера всю смену тяжелый лом.

Холодное рассветное солнце только-только оторвалось от горной гряды за быстрой рекою Урханом. Бьющие плашмя багровые лучи, пронзив плотные туманы на улице, оранжево высветили внутренность вагончика. Эрнест и Толька еще похрапывали, с головою накрывшись одеялами.

Каштан рывком поднялся. От рассветного холода по всему телу побежали мурашки, кожа стала тугой, гусиной. Клин клином вышибают! Натянув кеды, он в одних плавках выбежал на улицу.

Сначала легкой рысцой вокруг Дивного. Пробежка занимает всего три минуты. Ледяная роса раскаленным металлом жжет ноги, льет на голое тело с косматых лиственниц, кедрачей. Тихо. Поселок спит, лишь позвякивают посудой повара. Белые стада туманов, заполнившие всю улицу, колышатся от бега человека. Так, хватит. Глубокий вздох. Теперь — турникет (кусок трубы, прикрепленный к двум лиственницам). Куда девалась ломота, бесследно прошел озноб.

Быстро спустившись по узкой каменистой тропке к реке (до приезда в Дивный людей этой тропой ходило зверье на водопой), Каштан гикнул для бодрости и ласточкой полетел в быстрые ледяные струи. Если после зарядки не искупаться, чувствуешь себя вялым, разбитым целый день.

Эрнест и Толька уже проснулись, чистят зубы, обливаются под рукомойником.

— Бригадир, опять не разбудил? Нетрудно ведь толкнуть, — недовольно говорит Толька.

— Забыл, уж ты прости.

Спит Толька как убитый, встает обычно позже всех и испытывает угрызения совести, когда его ждут. Кроме того, возле умывальника он стыдится показывать товарищам свое узкоплечее и худенькое — кожа да кости — тело.

В черных рабочих спецовках, в болотных и кирзовых сапогах парни выходят на улицу. Солнце между тем оторвалось от земли, лучи стали не багровыми, а густо-желтыми. Роса заиграла чистым каленым огнем. Немного потеплело. Белое стадо туманов разбрелось по поселку. Все стало свежим, до блеска промытым: листва и хвоя деревьев, нерастаявшие утренние звезды, корпуса вагончиков, крашенные защитной краской.

А в котлопункте уже полно народу. Таким неуклюжим словом на всех железнодорожных стройках называют вагончик-столовую. Он ничем не отличается от жилого вагончика, разве что внутри нет перегородок и вместо кроватей стоят два ряда узких столов и лавки. Во втором вагончике размещается кухня с раздаточной.