— Ладно, оставьте их, — сказал командир отряда, когда побежали уже за ведрами с водой, — пусть спят.

Вадим и еще двое ребят попали на стоговку. Их высадили в поле за фермой, а остальных увезли на дальние луга.

— Ну, студенты, не подведите, — сказала им бригадирским голосом высокая смуглая женщина, стоявшая возле начатой скирды. — Наш батальон, как видите, женский — тяжело. Так что надеемся на вашу мужицкую силу. Мы вас для этого у председателя и просили. Чтоб поздоровше да поухватистей выделили...

— Это в каком смысле? — спросил кто-то из ребят, и в пестрой женской толпе сразу отозвались хохотом.

— Вот черти языкастые!

— А востры ли на работу?

— В каком, говорите, смысле? — переспросила бригадир и стала не спеша перевязывать платок, потуже стянула зеленые выгоревшие косячки под тяжелым узлом на затылке. — А вот, ребятки, в каком: видит вилы, с длинными что черенками? Ну так вот, станете внизу и будете подавать сено вверх. Понятно? Работа самая тяжелая.

— Что ж у вас в колхозе стогометателя нет, что ли?

— Есть стогометатель, как же нет. Только один в пойму уехал, там самый покос у нас, а другой поломался. Все? Вопросов больше нет?

Они стояли внизу, брали сено на вилы и большими охапками подавали наверх, там женщины ловко принимали их тяжелые навильники и укладывали, прихлопывая и поправляя граблями, подзадоривая студентов:

— Давай-давай, ребятёшь!

— Не скучай, веселей подавай!

— Будет теперь что вспомнить! А то в деревне пожили, а на сенах и не побывали бы!

— Девкам своим городским расскажете, как сено в деревне сладко пахнет!

— Так ведь и девки наши слаще городских!

— Верно, слаще! Гладкие да румяные!

Работали с азартом. Вначале было тяжеловато, но потом появилась сноровка, кое-что подсказали женщины; нужно было просто поудобнее взять очередной навильник, чтобы не рассыпать на подъеме, и не спеша поднимать его вверх, плавно перехватывая по гладкому отполированному мозолистыми крестьянскими руками черенку, к скирдоправам, а уж они знают свое дело.

Когда солнце поднялось высоко над полями и зависло там, поднимая зноем острые гвоздики пробивающейся из-под сухой дебелой кошенины робкой отавы, к стоговщикам свернула с большака машина и запылила по проселку, подпрыгивая на ухабах и гремя бортами, будто там везли дрова.

— Бабы! Ба-бы! — закричали сразу сверху несколько голосов. — Никак харчи везут!

— Везут!

— Эй, ребята! Бросайте вилы, ловите нас!

— Расстаралась она, ловите ее, метлу раздерганную! Им для ловли помоложе надо!

— И то правда, подруг.

— Рты-то не больно разевайте — не телевизор. Стали тоже...

Молодые с визгом, а пожилые молча съезжали по крутому боку скирды и потом, оглядываясь на парней, проворно выбирались из копешек рыхлого сена, которое не успели подать наверх, торопливо поправляли подолы и платки и тихонько посмеивались друг над дружкой.

— Галя! Ну, не бойся же! — Бригадирка выбирала из складок платка цепкие сенины и пристально смотрела на вершину скирды: там стояла девушка, точно так же, как и она, повязанная платком и такая же смуглая, она уже раза три подходила к краю и все никак не решалась броситься вниз вслед за другими.

Вадим зашел за скирду, он видел над собой лишь наплывающие белые перья облаков и время от времени выглядывающую смуглую головку девушки, крикнул:

— Не бойтесь! Прыгайте! Прыгайте — я поймаю!

— Прыгай, Галька! — закричали ей снизу сразу несколько голосов.

— Сигай, девка! Эх, душа куриная!

— Давай, Галинка! Не робей! Они, видать, и вправду ребята ничего — ухватистые!

Так же дружно рассмеялись.

— Мама! — крикнула девушка, и в этом ее «мама» слышались беспомощность и вопрос.

— Давай уж, не съест, поди, — сказала бригадирка и строго посмотрела на Вадима. — Гляди, студент, не урони мне девку. Раз напросился, гляди...

Он кивнул и почувствовал, что краснеет.

Ойкнув, девушка скользнула по крутобокой скирде, только ветер зашумел в ушах. Вадим отступил на шаг и ловко поймал ее, легкую, как ракитовый листочек, или ему так показалось от прилива сил. Горячие руки уперлись ему в грудь.

— Ну? — надломила она бровь.

— Легкая какая. Как перышко, — шепнул он, опуская ее на землю; он не спешил ее отпускать, и она это чувствовала и не знала, как вести себя. — Совсем, что ль, мать не кормит?

— А хоть и не кормит! Тебе-то что? — Но сказала уже не с той решительностью и отчаянием, которое мгновение назад светилось в ее глазах и с которым она вначале пыталась оттолкнуть его.

Он улыбнулся и почувствовал, как задрожали у него губы. Она тоже покраснела и, догоняя женщин, взволнованными быстрыми пальцами стала поправлять сбившийся на глаза платок, повязанный наглухо, чтобы уберечься от половы. Он смотрел ей вслед, на веселую игру пяток и ягодиц, и внутри у него рождался восторг, в нем все дыбилось и замирало, радостно и беспокойно. Это было начало, такое с ним случалось уже не раз. А, будь что будет, подумал он.

— Вадь, а девчонка — ягодка!

— Зато мамаша — старая крапива...

— Вот тебе, братцы, и образчик сельской красоты.

— Да не смотри ты на нее так, а то все испортишь.

Все трое рассмеялись.

За обедом бригадирка долго и пристально глядел на дочь. Девушка, опустив длинные черные ресницы, хлебала щи из глубокой алюминиевой чашки и изредка поднимала глаза на студентов, сидевших неподалеку и усердно работавших ложками.

— Пелаге-ия! Слышь ты, Пелагея? — словно запела, заговорила самая веселая из стоговщиц круглолицая Клавдия. — Ты не жалей, подлей-ка мужикам нашим. — И посмотрела на них, как на своих сыновей, которых долго ждала домой и вот наконец дождалась. — Подлей молодцам.

— И вправду, Палаш, подлей ребяткам, — поддержала Клавдию сухощавая, с

большими смуглыми руками и таким же смуглым и большим морщинистым лбом старуха

Ганка. — Школу делают, вон как, днями и ночами стараются. Исхудали.

— Так на ночной работе и кони худают! — поджег кто-то.

Вокруг засмеялись.

— Да погуще подлей, с мясом, — будто и не слыша ни смеха, ни новых подначиваний, говорила стряпухе старуха Ганка. — Мужиков всегда кормить хорошо надо.

— А я что, отказываю, что ли? — взвилась Пелагея, которая все это время сидела возле термосов и, блаженно глядя вдаль, будто утопив там свои глаза, и покусывая травинку, думала о чем-то.

Потом, подавая охапки наверх, Вадим случайно услышал разговор Клавдии и бригадирки.

— Да ну их, таких женихов.

— А что ж еще надо? Красивый, умный. И не пьет, поди. Вон как смотрит на нее, — насмешливо говорила Клавдия. — Нет, Валентина, девку ты зря обидела.

— Ничего.

— Да как ничего. Вон, поглянь-ка, до слез добралась.

— Успокоится.

— Успокоится-то успокоится... Только, подруга, вот что я тебе скажу: выросла Галя твоя, красавица стала, вот-вот заневестится. Это, девка, дело такое, что не отложишь, не запретишь. Вспомни, как сами-то, а? — И захохотала, легко, беззаботно, так, должно быть, смеялась она лет двадцать назад.

— Смейся... Легко тебе говорить: у тебя, Клавдия, парни одни, с ними все легче. А у меня одна-одинешенька — доченька. Вот и подумай, как тут поступить.

— А, перестань. Что зазря голову морочить и сердце рвать? На девичьи ворота крючка не приделаешь. — И опять захохотала.

— Во, хохочи, дура. Я к ней с сердцем, а она...

— Я ж тебе говорю — перестань. Наше бабье дело такое...

— Какое же?

— А такое, что все до поры до времени. И как подойдет оно, то время, про которое в песнях поют да в кино показывают, так сразу и бросаемся в этот омут, да еще с закрытыми глазами. — Клавдия сказала еще что-то, чего Вадим уже не расслышал. Говорила она лениво и устало, словно все уже знала наперед, а потом снова рассмеялась, словно выпустила свой раздольный голос на волю.

А что может быть между нами, думал он, напрягаясь под очередной охапкой и чувствуя, как ломкие колючие сенины сыплются на плечи, на руки и грудь, прилипают к потной коже, щекочут. Что может быть? То, что было уже не раз? То, что было уже не раз...