В тишине, установившейся вокруг, Курт медленно сошел с кафедры, прошагав к дальней стене, и взялся за высокую спинку стула, установленного в самом углу. Вытащив его на середину, прямо против скамей, он уселся на потертое сиденье и осведомился, обведя взглядом аудиторию:

– Что-то изменилось?

– Вы сошли с кафедры, – предположил неуемный курсант. – Опустились до нашего уровня.

– Двусмысленно, – с одобрительной усмешкой отметил Курт. – И ты прав. Прежде я говорил с вами ex cathedra [12]; в совершенно материальном плане я возвышался над аудиторией, над вами, и где-то в глубине мыслей каждого из вас это осознавалось. Человек, который выше, – выше. У него преимущества, права, привилегии, что угодно из того, чем не обладает стоящий ниже. Что переменилось сейчас?

– Вы похожи на ответчика, – неуверенно откликнулся кто-то слева; Курт отозвался кивком:

– Потому что сижу на стуле напротив всех вас, на одной с вами высоте, не огражденный ничем. Будь передо мною стол – и впечатление сложилось бы иное: фактически это была бы ослабленная версия кафедры. Я могу менять позы, от расслабленной (и тогда я буду походить на наглого и самоуверенного ответчика) до напряженной (и ответчик будет смотреться напуганным или сконфуженным), но суть останется прежней, и ваше восприятие будет таким же. Но в корне иным оно будет теперь, – продолжил он, пересев на скамью первого ряда, опершись локтем об узкую парту позади себя и развернувшись к курсантам. – Сейчас я и вовсе словно один из вас. Разум помнит, кто я такой на самом деле, но psychica воспринимает меня по-своему. Или может быть вот так, – снова поднявшись, Курт отошел чуть в сторону, ближе к краю первого ряда, и уселся на парту, упершись ногами в скамью. – Сейчас я вновь выше вас, но при этом попираю некие нормы благопристойности и проявляю почти развязность, что с понятием вышестоящего не клеится. Моя поза беспечна, непринужденна, вольна, в ней нет officiosus’а. И, как следствие, меняется ваше ко мне отношение, даже при том, что вы знаете, с какой целью я совершал все эти перемещения. А теперь поразмыслите, какое влияние такая мелочь, как ваше местоположение или поза, будет иметь на человека, который над этим не задумывается. Уже одно лишь это способно поворотить разговор в иное русло или вовсе заглушить его, расположить или вызвать отчуждение. Принудить говорить или подвигнуть к молчанию. Вы пришли к двери камеры и остановились на пороге; следовательно, скажет его подспудная мысль, не намерены уделять ему излишнее время, он для вас – мимолетное событие. Что ж, порой и это бывает нужно показать. Вы остановились на пороге, но прислонились к стене; стало быть, не расположены в любой миг, когда он этого не ждет, развернуться и уйти. Вошли в камеру и уселись перед ним, сидящим на полу, на принесенный с собою табурет; вы установили ту самую иерархию, недвусмысленно дали понять, что вы главный и разговор будет долгим и тяжелым. Вошли и присели перед ним на корточки; стало быть, готовы проявить покровительственность, в некотором роде сердечность. Вспомните, мы ведем себя так, когда говорим с детьми или ранеными, лежащими на земле; он этого не подумает, но бессознательно воспримет. Что лучше использовать, как и когда, решать придется по ситуации. Желаете запугать – возводите меж вами стену, отдаляйтесь. Взять на азарт – позвольте ему расслабиться. Хотите показать задушевность, чуткость, сострадание – не пожалейте штанов, сядьте на пол рядом с ним, и для него вы станете кем-то таким же, как он, сродни сокамернику, которому сам Бог велел выговариваться. Однако вы можете ошибиться и проявить одно там, где следовало бы выказать другое. И вместо вожделенного «я все скажу» рискуете услышать «а не пошли б вы в задницу, майстер инквизитор».

– А вам доводилось такое слышать?

– И такое, – кивнул Курт, – и многое другое, чего я повторять не стану, иначе отец Бенедикт спустит меня с лестницы.

– И как вы исправляли ситуацию?

– Я ведь говорил – склонюсь перед следователем, который сумеет обойтись в своей работе лишь словами, – отозвался он, слезши с парты, и прошел обратно к кафедре. – Слова же – это все; это ваше самое главное оружие, когда между полным завершением дела и вами стоит только чье-то молчание. Одно лишь слово может поставить точку; даже просто тон, которым вы его произносите, громкость вашего голоса et cetera, et cetera. Но об этом уже после и, скорее всего, не со мною.

Аудитория разразилась всеобщим недовольным вздохом, и Курт выразительно постучал по давно опустевшей колбе часов, стоящих на кафедре:

– Я и без того превзошел отведенное мне время, ваши наставники того гляди примутся ломиться в дверь и уж точно никогда более меня не пригласят.

– Id est [13], можно ожидать, что вы появитесь в академии снова?

– А к чему вам я? – возразил Курт. – Здесь вы слышите то же самое.

– Ну, не совсем, – вздохнул окончательно осмелевший курсант с последней скамьи. – Все же ваша лекция – это practicum, а тут как-то больше по теории.

– Желаете practicum – читайте Майнца. Уж его служба исчисляется годами куда более долгими, нежели моя.

– Вы ведь сами сказали – Майнц не идеал.

– Я тоже, – передернул плечами Курт. – И с чего бы тогда иметь ко мне больше доверия, чем к нему?.. В конце концов, будущие господа дознаватели, ведь воспитала академия меня, сумел же что-то вынести из здешнего обучения я, постиг же что-то сам, изучая труды тех, кто работал до меня. И это могут сказать многие и многие следователи, кому не посчастливилось прославиться так, как мне, но чья служба не менее значима. Поверьте, от безызвестного сельского священника вы можете услышать вещи, быть может, куда более мудрые. Или, – дополнил он, помедлив, – такую чушь, что разочаруетесь в разумности рода человеческого. Это уж как повезет… Нет, – повысил голос он и вскинул руку, предваряя дальнейшие реплики. – Не провоцируйте, не удастся. Время вышло. Кроме того, меня ждет отец Бенедикт.

Последний аргумент произвел, кажется, впечатление большее, нежели все прочие; внезапно понурившиеся лица стали серьезными и сумрачными, и Курт вздохнул, с сожалением разведя руками. Alma mater стояла вверх дном вот уже вторую неделю – ректор академии Святого Макария пребывал на одре болезни, восстать с которого, судя по пророчествам лекаря, ему едва ли доведется. Жизнь академии и судьба Конгрегации вполне могли с его последним вздохом перемениться разом и навсегда.

Наверняка такой молчаливой паники не царило даже в день, когда ослабевшее сердце внезапно оборвало земное бытие Альберта Майнца. Сей ученый муж, в лето 1358 anno Domini окончательно сменивший колдовские забавы на церковное служение, спустя год решился-таки приложить свои познания в известных вопросах к делу. Правду сказать, не совсем по собственной воле, а понуждаемый к тому своим духовным наставником, который, пусть и способами весьма неприятными, когда-то отвратил его душу от пути служения не тем силам. Познавший на собственном опыте, что такое инквизиторская задушевность, Майнц с рвением взялся за изменение дознавательской системы, что называется, изнутри; взялся с таким прилежанием, что сам же представал перед хмурыми людьми в доминиканских хабитах [14] еще не раз, дабы отразить нападки на собственную неповинность, нееретичность, католичность и благонадежность. Имеющий некоторые не вполне объяснимые способности, бывший малефик и чародей неведомым чутьем распознавал себе подобных, и порою одного лишь его присутствия было довольно для того, чтобы определить вину или невиновность задержанного по подозрению человека. Наверняка его служба так и осталась бы неким единичным светлым пятном в истории Инквизиции, если бы он не свел в одно прекрасное время знакомство с двумя людьми, перевернувшими в очередной раз его жизнь и жизнь всей Германии без преувеличения.