Ночью на меня опять бухнулся кто-то из тройни – однажды уже убрал фигурки на подоконник, Агнешка их тут же смела, сказала, вдруг кто увидит, у нацистов нет чувства юмора, и если не ради себя, то ради дела я не имею права так рисковать.

Ставил их на пол, Гиля с молчаливым упорством сироты переставлял их на полки. Холодно им, понимаешь, ночью дует. Теперь же, когда Гильки нет, рука не поднимается убрать его тройню.

Три «поросенка»: Фриц, Франц, Ханс и красный волк.

Почему, Кэтти, все получается так неправильно? Как ни кинь – всё неправильно. Что красный волк, что серый. И сосредоточиться бы только на службах, но люди задают вопросы. И как сосредоточиться только на службах, когда столько боли вокруг?

Не талдычить же всем на всё одинаковое – так надо, на то воля божья, будь смирен, однажды воздастся…

Хочется, Кэтти, я бы даже сказал, необходимо иметь уверенность в правильности мира, хотя бы в верном своем его понимании.

Не так ли оставляет людей вера?

Я бы хотел быть спокоен и добр, когда знаешь, что все правильно, и господь прав, и помогаешь чем можешь, не вмешиваешься зря в дела провидения. Но дать застрелить человека – провидение это или нет?

Ненависть такая, как у Агнешки, желание мести, разве можно пройти мимо слепым бревном и не обжечься? Не задать себе вопросов?

Ну вот, опять, старый начал нудить, да, Кэтти?

«И вы прямо верите в толстозадых ангелов с крыльями?» – недавно мне тут кричала одна. В толстозадых не верю. Но иногда я спрашиваю себя, бывает ли так, может ли так быть, Кэтти, чтоб всю жизнь тыкаться полуслепым кутенком, а в раю внезапно прозреть? Как можно не понимать, не понимать и внезапно, как молния вспыхнула, всё увидеть?

Как с тобой было, Кейтлин?

Всякий раз, как задумываюсь о тебе, стараюсь твоими глазами взглянуть – и легче. Земля кажется меньше, дела – игрушечней. Совсем уже засыпаю,

Любя тебя.

Дж.

Кейтлин!

Милая-милая Кейтлин,

они забрали Сарочку! Маму Цанека! И не нацисты, свои сдали! В гетто есть свои собственные еврейские полицаи, так один из них заприметил, что Цанека не видно, и стал Сару расспрашивать. Сара отмалчивалась, отмалчивалась, а он ее при всех стал бить! Что там бить? Там же не девочка, тень одна! Он выбил ей передние зубы, тогда старушка какая-то не выдержала, закричала – ну, удавила она ребенка, кормить-то все равно нечем, изверг! И Сара то же повторять стала, а он такой – труп покажи, а ей что показывать? Вот ее и забрали. Кэтти, а если все выползет? Если разнюхают они, что мы детей вытаскиваем, дальше-то как?

Влад говорит, переживать рано. Не зря же мы взятки немцам даем. Не евреям этим всяким, а немцам, они, мол, дело затормозят, но Сарочка! Сару жалко. Цацик совсем исхудал. Думаю, зря мы его без мамы вытащили. Что теперь с Сарой станет? Молюсь за нее.

Пани Вержбицкая печенья принесла.

Отдал Цацику, Цацик его и не тронул, грустно смотрит так – мама.

Да что ж я Цанека всё Цацик! Хоть, может, оттого, что большеголовый такой, тихий и не ест.

Аж сам есть не могу.

Детям Агнешки хотел отдать, но тут опять этот мальчик зашел, в пиджачке который. В этот раз прямо с дождя, промокший. Больше семнадцати и не дашь. Мне бы его на службу позвать, а тут… я его тогда на скамье увидел, он с закрытыми глазами сидел, лицо худенькое, печальное, брови поднялись. Ты же знаешь, не люблю я людей в молитве прерывать, никогда не любил. Они ж, в конце концов, к богу идут не за проформой, как можно их в самый искренний момент… думаю, как встанет, на службу и позову. Своими делами занялся. А он уснул. То есть, я не уверен, но мне показалось, что через боковую дверь я мельком увидел, как он голову уронил, ну, когда засыпаешь и бац – голова падает. Проснулся тут же. И убежал.

Что за мальчик?

Так вот он сегодня тоже заходил. Давно его не было, а теперь зашел. Я даже волноваться начал. На беглого еврея он не похож. Красивый мальчик. На поляка – тоже. Для немца… почему не в войсках? Или в войсках, но раненный? Меня откуда знает, чтоб по-английски? На лбу ж у меня Уэльс не нарисован… или нарисован?

В общем, и сегодня зашел.

И все в том же пиджачке. Покашливает.

Я решил – в этот раз не упущу. Он у Девы Марии стоял – над ящичком, куда банкноты пропихивал.

Я тихонечко подошел, за локоть тронул, а он как вздрогнет.

Аж я вздрогнул.

Неудобно так стало.

И его засмущал.

Худенький такой, у меня как раз печенья были в руках, я ему и протянул. А он брови схмурил, на меня, на кулек смотрит. «Это что?» – говорит.

Я: Печенья.

МАЛЬЧИК: Мне?

Я: Вам. Они хорошие.

МАЛЬЧИК: Спасибо. I’m full of sugar for today. Have a good night.

И опять сбежал.

Кэтти, можно быть большим дураком, чем я?

А нацисты нас больше визитами не удостаивали, и слава богу.

Помолись за Цацика, за Сарочку. Пусть все у них будет.

Кэтти,

Печенья те мальчишки Агнешки сжевали за милую душу.

Крыша больше не течет, вышло солнышко.

О Саре так ничего и не слышно.

На те десять марок живу. Много еще осталось. Радуюсь, главное, чтоб на бумагу с карандашами хватало – тебе писать.

Вспоминал каникулы наши в Шотландии.

Сестренок твоих.

Как ты в поле волосы распустила, и полночи потом мы оттуда ту разновидность репея (репей же то был, верно?) доставали. Какие ты пастушьи пироги пекла! Как мы собаку завели, а она к Вулворту сбежала, её Джеф прикормил, там и осталась…

Но да ладно, я что пишу…

Страшно мне, Кэт.

Неспокойно.

Дождался я «мальчика» того. Как-то знал, что придет, хоть ждал долго. Недели полторы его не было. Вчера пришел. С женщиной. Днем зашли, после обедни. Распогодилось. Солнышко. Такая девушка! Как с обложек. И он не в пиджачишке, не промокший, в свитере, прилизанный, весь в духах. Из-под свитера воротник белоснежный, накрахмаленный, а на руке перстень! Эсесовский.

Женщина глазами поблескивает. Он ей что-то на ухо шепчет, она на статуи смотрит, на фрески, как на экскурсии, ей-богу. В перчатках. Перчаток не сняла. Хорошие такие перчатки, с мехом. Не один десяток марок стоят. Если не сотню. К алтарю подошли. Она церковь взглядом окинула: «прелестно, вы правы, прелестно. Поедем?». «Лайза, я скончаюсь со скуки, я согласен умереть с вами, но не скучая, ангел, не скучая». «Они нас ждут уже полтора часа». «Ожидание украшает людей. Дела, важные дела Рейха». «Это у вас, а у меня?». «Недомогание, у вас так разболелась голова, вы глаз открыть не могли». «Голова не может болеть в таком платье». «Да, вы, безусловно, сегодня божественны, только я, дурак, думал, что это вы для меня». И за руку ее так, прямо в церкви! А она щурится. «Ну, может, вы и не настолько дурак». «Вот порадовали, спасибо. Мадам Помпадур говорила Людовику Пятнадцатому – женщины так сложно одеваются лишь чтоб было, кому их долго и трепетно раздевать. Поедем?». «Это непристойное предложение». «Какое предложение, Лайза? Это цитата. Цитаты богатых умных французских графинь непристойными не бывают». «Непристойными бывают предложения офицеров». «Как?! Солдат самое чистое существо на свете. Обман им неизвестен, лишь одной девушке верны…». «Не надо цитировать мне «Розмари», жене цитируйте». «Лайза, кто «Розмари» цитирует жене? Знаменитая Алиса сказала бы: милая барышня, вы с утра, кажется, где-то в чужом уме». «Это оскорбительно». «Это цитата из Льюиса Кэрролла. Мадам де Помпадур для вас непристойна, Кэрролл оскорбителен, вам надо расширять кругозор. Обидчивы недалекие. Тшшш… в церкви столько не говорят, едем».

И сели они в Мерседес. Тот самый. И двери им открывал шофер в кепочке с черепком.

Такой «мальчик».

Ты бы слышала, что за война потом была на собрании.

Агнешка чуть ли ни плевалась. Она сразу предложила его убить. Говорит, раз Мерседес, офицер, СС, значит, высокопоставленный.

Мне плохо стало. Как это, Кэтти, как это – убивать в церкви? Даже Иуду, даже Сатану в церкви как можно? Мне отмщение, я воздам. Что знает она о человеке, чтоб убивать?