25

Мартин Старк погиб в первых числах августа 1958 года. Его случайно переехал бульдозер, очищавший болотистую местность. Водитель бульдозера, венгр по имени Стив, не знал, что столкнулся с чем-то еще среди обычных комьев земли, корней, камней. Мартин, видимо, прятался в камышах, чтобы получше заманить своих врагов.

Когда он не явился на ужин, Бривман решил, что он, должно быть, на болоте. Он попросил воспитателя младшего отряда посидеть за его столом. Лениво отправился на болото, радуясь предлогу покинуть шумную столовую.

В камышах он услышал шорох. Наверное, Мартин его увидел и хочет поиграть в прятки. Снял ботинки и стал пробираться. Мартин был чудовищно расплющен, гусеницей бульдозера прямо поперек спины. Он лежал лицом вниз. Бривман его перевернул, изо рта Мартина вывалились кишки.

Бривман вернулся в столовую и сказал Кранцу. Тот побелел. Они договорились, что дети не должны ничего знать, а тело вывезут тайно. Кранц пошел на болото и через несколько минут вернулся.

– Ты остаешься там, пока лагерь не заснет. Эд присмотрит за твоим корпусом.

– Я хочу поехать в город вместе с телом, – сказал Бривман.

– Посмотрим.

– Нет, мы не будем смотреть. Я поеду с Мартином.

– Бривман, черт бы тебя взял, топай туда и перестань спорить в такой момент. Что с тобой?

Он простоял на страже несколько часов. Никто не подходил. Комары были кошмарны. Интересно, что они делают с трупом. Когда он его нашел, они покрывали его сплошь. Луны почти не было. Он слышал, как у своего костра поют старшие. Около часа ночи приехали полиция и скорая помощь. Они работали при свете фар.

– Я еду с ним.

Кранц только что говорил по телефону с миссис Старк. Та была удивительно спокойна. Даже сказала, что не будет предъявлять обвинений в преступной халатности. Кранц был совершенно потрясен.

– Хорошо.

– И не вернусь.

– Что значит – не вернешься? Опять начинаешь, Бривман?

– Я ухожу.

– Лагерь работает еще три недели, кем я тебя заменю?

– Мне все равно.

Кранц схватил его за руку.

– У тебя контракт, Бривман.

– Похерь контракт. Не плати мне.

– Ты сволочь лживая, в такой момент…

– И ты мне должен пять долларов. Я первым поимел Ванду. Одиннадцатое июля, если хочешь заглянуть в мой дневник.

– Ради Христа, Бривман, о чем ты говоришь? О чем ты говоришь? Ты что, не видишь, где ты? Не видишь, что происходит? Убит ребенок, а ты о трахе…

– О трахе. Это твоя терминология. Пять долларов, Кранц. И я убираюсь отсюда. Я здесь быть не должен…

Трудно сказать, кто ударил первым.

26

НИЧЕГО ИЗ ТЕЛА НЕ ВЫДАВЛИВАЙ ОНО ТЕБЕ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНО было законченным вступлением.

Он напечатал его в автобусе по дороге в Монреаль, держа пишущую машинку на коленях.

Это был худший отрезок дороги, указатели и бензоколонки, и шоферская шея, и шоферская мерзкая моющаяся синтетическая рубашка заставляли его кипеть от ярости.

Если бы только его изловила смерть, пробилась сквозь нечистоты, облагородила.

Как там пели в конце книги?

Сила! сила! пусть возродимся мы!

Он никогда не узнает названий деревьев, мимо которых проезжает, ничего никогда не узнает, вечно будет сталкиваться с ленивой тайной. Он хотел быть высоким черным плакальщиком, что возле ямы познаёт все.

Прости, Отец. Я не знаю латинских названий бабочек, я не знаю, из какого камня построена сторожевая башня.

У водителя были проблемы с дверями. Может, они никогда не откроются. Каково это – задыхаться в синтетической рубашке?

27

Милая моя Шелл,

Мне понадобится некоторое время, чтобы сказать тебе.

Сейчас два часа ночи. Ты спишь под простынями в зеленую полоску, которые мы купили вместе, и я точно знаю, как выглядит твое тело. Ты лежишь на боку, колени поджаты, как у жокея, и ты, наверное, столкнула подушку с кровати, и волосы твои – как каллиграфия, а одна ладонь слегка сжата возле рта, и одна рука свешивается, как бушприт, а пальцы мягкие, словно медленно текут.

Как удивительно, что я могу говорить с тобой, милая моя Шелл. Я могу быть спокоен, потому что знаю, что хочу сказать.

Я боюсь одиночества. Только зайди в психиатрическую лечебницу или на фабрику, посиди в автобусе или кафетерии. Повсюду люди живут в абсолютном одиночестве. Меня трясет, когда я думаю обо всех звучащих одиноких голосах, о лотерейных крючках, заброшенных в небо. А тела их стареют, сердца дают течь, будто старые аккордеоны, проблемы с почками, слабеют сфинктеры, словно старые эластичные резинки. Это происходит с нами, с тобой под зелеными полосками. От этого мне хочется взять тебя за руку. И все это – чудо, за которое музыкальные автоматы пожирают четвертаки. Что мы можем протестовать против этой равнодушной бойни. Взять тебя за руку – очень хороший протест. Я бы хотел, чтобы ты сейчас была рядом.

Сегодня я был на похоронах. Нельзя так хоронить ребенка. Его реальная смерть неистово противилась секретной святости молельни. Прекрасные слова не звучали на губах рабби. Не знаю, годен ли какой-нибудь современный человек для каких-нибудь похорон. Горе семьи было реально, но молельня с кондиционером устроила заговор, чтобы оно не вышло наружу. Я чувствовал себя паршиво и задыхался, потому что мне нечего было сказать трупу. Когда они унесли маленький гроб, я подумал, что мальчика обманули.

Я не могу вынести из этого никакого урока. Когда будешь читать мой дневник, увидишь, как близок я к убийству. Я даже думать об этом не могу, иначе перестану двигаться. Я хочу сказать – буквально. Не могу шевельнуть ни единым мускулом. Знаю одно: безвозвратно уничтожено нечто прозаическое, удобный мир, а нечто важное – обещано.

Религиозная вонь висит над этим городом, и все мы ее вдыхаем. Продолжаются работы в храме святого Иосифа, воздвигают медный купол. При Храме Эммануила учрежден строительный фонд. В религиозной вони мешаются заплесневелые запахи рак и скиний, увядших венков и гниющих столов бар-мицвы. Церковные скамьи набиты скукой, деньгами, тщетой, чувством вины. Свечи, памятники, вечные огни сияют неубедительно, словно неоновые вывески, искренние, как реклама. Святые сосуды изрыгают миазматический дым. Хорошие любовники отворачиваются.

Я не хороший любовник, иначе сейчас был бы с тобой. Был бы подле тебя, а не использовал бы эту жажду для доказательства чувства. Потому и пишу тебе сейчас, и посылаю свой летний дневник. Я хочу, чтобы ты кое-что знала обо мне. Вот он, день за днем. Милая Шелл, если бы ты позволила, я бы все время держался от тебя на расстоянии четырехсот миль и писал бы тебе красивые стихи и письма. Это правда. Я боюсь жить где-либо – только в ожидании. Я не представляю опасности для жизни.

В начале лета мы говорили: будем хирургами. Я не хочу тебя видеть или слышать. Я хотел бы пустить контрапунктом нежность, но не стану. Не хочу никаких привязанностей. Хочу начать заново. Наверное, я люблю тебя, но идею чистого листа я люблю больше. Я могу сказать тебе все это, потому что мы подошли друг к другу так близко. Искушение дисциплиной делает меня безжалостным.

Сейчас я хочу закончить письмо. Первое, которое я не пишу под копирку. Я близок к тому, чтобы полететь и прыгнуть к тебе в постель. Пожалуйста, не звони и не пиши. Что-то во мне хочет начаться.

ЛОРЕНС

Шелл послала три телеграммы, на которые он не ответил. Пять раз он дал телефону звонить целую ночь.

Однажды утром она внезапно проснулась, не в силах отдышаться. Лоренс сделал с ней абсолютно то же самое, что Гордон: письма, всё!

28