— Вдобавок и цветок оскопил! Гляньте-ка на эту устарелую чертовщину!

Святых отцов ровно ударом молнии хватило: их лица долгие годы улыбки и той не знали, а тут оба разом взорвались судорожным хохотом, безудержным, бурным, их глотки извергали этот хохот против воли, меж тем как в глазах застыло изумление. Перепуганные непривычными звуками, которые гулко отдавались в пустой церкви, оба, закрыв лицо, опрометью выбежали из часовни.

— Вы над чем смеетесь? — спросил Джакомо, оборачиваясь.

— Какие ужасные речи! — воскликнул Ботвид.

— Речи-то, пожалуй, под стать работе, — спокойно отвечал Джакомо. — Но куда подевались святые отцы?

Святые отцы не вернулись. Джакомо еще некоторое время продолжал свои рассуждения, а напоследок решил, что сделает всю работу дома, в замке, и нипочем не покажет ее, пока не завершит. Засим они покинули часовню, Джакомо — веселый и голодный, Ботвид — понурый, в раздумьях о том, чем все это кончится.

Они вместе дошли до трапезной, монахи уже были в сборе, читали главу из Писания, прежде чем сесть за стол. Джакомо с трудом сдерживал нетерпение. Настоятель и духовник отсутствовали.

Но вот все расселись по местам, с живым любопытством поглядывая на чужака. На столе стоял большой кувшин с водою, а перед каждым из сотрапезников — оловянная миска с куском хлеба. Вошел келарь, наполнил миски горохом, сваренным на воде с несколькими ломтиками моркови. Джакомо попробовал и скривился. Ну, это блюдо я пересижу! — подумал он. Когда миски опустели, братия встала, а Джакомо повернулся к келарю и громко сказал:

— Неси еду, приятель, нет у меня охоты больше ждать!

Келарь посмотрел на Джакомо, но не ответил. Монахи перекрестились. Ботвид шепотом объяснил, что это и есть весь обед.

— Тогда я пойду к девчонке, угощусь зайцем. Идем со мною! — И Джакомо выплеснул свою миску.

Ботвид хотел отказаться, но не смог. Этот чужак, который внушал ему восхищение и ужас, непонятным образом забрал его под свое влияние. Они зашагали к дому; старый привратник и Джакомо мигом сделались закадычными приятелями и, пообедавши, до вечера сидели за столом, с кувшином пива. Ботвид не устоял перед соблазном. Ему было так вольготно, предстояло так много узнать, жизнь вновь сулила радость.

Когда же свечерело, девушка опять спустилась в сад. Джакомо под каким-то предлогом последовал за нею. Ботвид тоже вышел и с садовой аллеи увидел, как Джакомо отвязал лодку, подхватил Марию за талию, перенес в суденышко и оттолкнулся от берега. Сколь не похоже на его собственную стыдливую неловкость вечером накануне! Усадив девушку в лодку, Джакомо потрепал ее по колену, и они отплыли. А она опять запела! «Что ж спите вы, люди честные?»

Наверняка он ее поцелует! — подумал Ботвид и зашагал обратно, в свою комнату.

На колени перед Мадонною он не пал, вместо этого отворил окно и стал наблюдать за парочкой в лодке. Чувствовал он себя как старик, который с удовольствием любуется весельем молодежи. Не ревновал, напротив, желал Джакомо счастия любви, на которое сам не дерзнул надеяться. Джакомо сложил весла и затянул итальянскую песню.

В этой песне полыхал огонь страсти. Не меланхолическое греховное вожделение, как в Марииной песне про Водяного, где за утехою следовала кара! Здесь была искренняя радость по поводу пережитого счастья, благодарность гордого сердца за полученную награду, ликование — ликование натуры по поводу сбывшегося предчувствия, вино в кубке, протянутом победителю. Этот человек, думал Ботвид, не стоял на коленях с мольбою, которая оставалась неуслышанной, он шел, и требовал, и получал, нет, брал и потому получал!

Опустились сумерки, и песня умолкла. Джакомо опять взялся за весла, и лодка повернула к другому берегу бухты. Девушка встала, хотела перехватить весла, но Джакомо обнял ее стан, поцеловал, усадил снова, и лодка, быстро скользнув за мыс, исчезла из виду.

Ботвид встревожился, но и теперь не испытывал зависти к счастью другого. Сидел, стараясь проникнуть взглядом сквозь темно-зеленую завесу ольшаника на том берегу, укрывшую обоих беглецов. Он думал о своей юности, о своих постах, о своих отречениях. Слышал вчерашние слова девушки, такие насмешливые: «Ах, поздно, как поздно встаете же вы, молодые!» Да, он проспал свою юность. А что получил взамен? Лицо словно у утопленника, волосы до того редкие, что череп просвечивает, а тело — сущий скелет. И что же, небеса больше благоволят ему за это? Пречистая Дева вняла его молитвам? Нет, однако этому крещеному язычнику, который не молился и крестом себя не осенял, она, вероятно, даровала все, в чем ему, Ботвиду, было отказано.

Он ощущал потребность в радости и веселье, мысль о молитвах и постах внушала ему отвращение; все, что еще несколько часов назад было свято, казалось теперь попросту скучным; вавилонская башня высотою до неба, которую строила его фантазия, рассыпалась, камень за камнем, и он начал думать, что Господу неугодны лестницы, ведущие прочь от земли. Стало быть, оставалось лишь покорно пребывать во прахе, а не хитрить самонадеянно, выманивая себе хоть малую толику в счет вечных сокровищ, ожидающих по завершении этой земной жизни.

Ботвид погрузился в приятные грезы, вызванные отчасти непривычными яствами и добрым пивом, отчасти же — ядреным вешним воздухом и дивным вечером. В бухте еще кричала какая-то утка, в лесу урчал козодой, да трещал в поле коростель-дергач. Легкая дымка плыла над озером, быстро смеркалось; в глазах усталого тоже стемнело, и он, сидя в глубокой оконной нише, задремал.

Проснулся он оттого, что Джакомо тронул его за плечо. К тому времени уже миновала полночь.

Они улеглись в постель, но Ботвид, успевший отдохнуть, был совершенно бодр, ему хотелось поговорить.

— Чему ты веришь по-настоящему, Джакомо? — начал он.

— Собственным глазам и ушам! Да и тем не всегда, в особенности когда спать хочу, — отвечал Джакомо, зевая.

— А в незримое и неслышимое не веришь?

— Нет, на это я права не имею.

— Стало быть, ты не веришь, что небесное может открыться нам здесь, на земле?

— Господи, верю, конечно! Знаю ведь, оно уже открывалось и открывается ежедневно и ежечасно.

— И тебе открывалось? Где? Когда?

— Во всем, что видит мой глаз и слышит ухо! Ты разве не веришь, что Господь создал мир? Ну, то-то же! Он избрал мир, дабы через него открываться нашему глазу и уху.

— Но мир греховен и порочен!

— Неправда это, — сказал Джакомо и отвернулся к стене.

— Значит, не греховен? А как же наши дурные помыслы и желания?

— Кто сказал, что они дурные?

— Святые Божии люди так говорят!

— Врут они! И святых нынче нету!

— Эк куда хватил! Святых нету! Ну а такие, как святой Августин, назову хотя бы его одного…

— Да-а, вот уж святой так святой, право слово! Он и крал, и лгал, и поведением неприличным отличался, по крайней мере, так он сам говорит в своей «Исповеди».

— И ты будешь писать Мадонну?

— Да, буду! Она уж открылась мне! Что есть Мадонна? Невеста плотничьего подмастерья, узнающая, что она в тягости! И выглядит она совершенно определенным образом. Но чтобы представить это красиво, надобно увидеть, ибо красота есть правдивость!

— Вон как ты рассуждаешь! Красота есть высочайшее, так мы полагаем, высочайшее, что открывается лишь немногим избранникам Божиим!

— Чепуха! Поглядеть на тебя — ну вылитый избранник! Ты слыхал про величайшего художника Италии, про Рафаэля, который умер несколько лет назад? Он писал своих возлюбленных и называл их Мадоннами, а теперь они висят в церквах, и люди им поклоняются. Можно ли желать большего? Рафаэль любил их за то, что они прекрасны, стало быть, в прекрасном являет себя Господь! Вот увидишь, потомки будут поклоняться и Рафаэлю, но за те качества, каких у него не было, а не за те, какими он обладал.

— Так ведь это язычество!

— Все — язычество! Поклонение человеку старо как мир! Вы думаете, жизнь идет вперед? Нет, всего лишь по кругу! И вот что я тебе скажу: в восхищении Божиим твореньем куда меньше язычества, чем в отвержении оного! Ты когда-нибудь видел нагую женщину?