— Господи Иисусе Христе, ты что говоришь?

— Погоди, то ли еще будет! Старина Христос вновь мало-помалу отступает перед Аполлоном, восстающим из руин разрушенных храмов. В умах народа проистекает работа, о которой ты знать не знаешь!

— Так, может, и Один с Тором восстанут? Ведь это боги наших предков.

— Нет, этим восставать незачем, они были безобразны. Зевс был богом, Один же — идолом, божком. Чувствуешь разницу?

— Конечно.

— Ладно, допустим… Видел я твоего ангела Гавриила. Ты хотел пересоздать дело Создателя! Ты читал Деяния апостолов? Читал про волхва [6], желавшего создать человека из своей головы? Знаешь, что содеял с ним Господь?! Сам я в это не верю, но ты-то веришь. Господь поразил его молнией… или еще чем.

— То, что ты говоришь, звучит как правда, но я чувствую, это ложь! Бог создал мир прекрасным, да дьявол вмешался, и с грехом пришло безобразное.

— Доброй ночи тебе, старый греховодник, — сказал Джакомо, натягивая на голову одеяло. — Приятных снов.

— Доброй ночи! — сказал Ботвид. — Защити нас Пресвятая Дева!

Ненадолго оба затихли. Потом Джакомо приподнялся в кровати и сказал:

— Тебя когда-нибудь любили, Ботвид?

— Нет, — отвечал тот, — никто меня не любил.

— А сам ты любил?

— Нет! По-моему, земная любовь — низкое чувство, роднящее нас с животными.

— Нас многое роднит с животными, и все это мы получили от Бога, Ботвид. Доброй тебе ночи!

— Доброй ночи!

* * *

Настоятель и духовник основательно обсудили происшествие в часовне и поначалу хотели отослать Джакомо восвояси, но не дерзнули, потому что рекомендовал его сам король, а с королем ссориться опасно, тем паче теперь, когда ходят тревожные слухи о близкой церковной редукции [7], впрочем, Джакомо, наверное, сумеет все-таки написать порядочную картину, при всем своем безбожии, ведь его собратья-художники в большинстве люди безбожные. Стало быть, Джакомо остался, однако на условиях, которые определил сам, а именно: работать он будет в одном из покоев замка, столоваться же у привратника. Против последнего условия монахи не возражали, но отпирать старинные покои никак не желали: там, поди, полно всякой мерзости, что осталась с давних времен. У Джакомо это до невозможности возбуждало любопытство, и он не успокоился, пока не получил ключи от упомянутых покоев. И в одно прекрасное утро они с Ботвидом подошли к окованной железом двери на третьем этаже, которая вела в таинственные помещения.

Ржавые петли заскрипели, дверь отворилась, и навстречу хлынули затхлый удушливый воздух и тьма, местами прорезанная полосками света из оконных ставней. Джакомо первым бесстрашно вступил в эту обитель мерзости, с большим удовольствием озираясь по сторонам. Первое помещение было сводчатое, оборудованное под химическую лабораторию. С потолка тенями свисали высохшие ящерицы, летучие мыши и змеи; большая печь посреди одной стены загромождена ретортами и колбами, стеклянными масками, клещами и тиглями. Над дверью готическими буквами выбито слово Земля. Ботвид перекрестился, но с любопытством разглядывал необычайные вещи, назначение коих только угадывал, однако они внушали ему тайный трепет. Джакомо, судя по всему, был вполне удовлетворен увиденным и кивком выразил безмолвное одобрение здешней обстановке.

Затем они открыли дверь следующего покоя. Когда Джакомо сумел отворить ставни очень широкого и высокого окна, их взору предстал огромный шар с изображениями планет и звезд, подвешенный на цепи к макушке крестового свода. Астролябия и зрительная труба, конторка с письменным прибором и астрономическими таблицами, высотомер, солнечные часы, компас, а также несколько столов и лавок довершали убранство. И над дверью тоже единственное слово — Воздух.

Они вошли в третье помещение, а говорун Джакомо до сих пор не проронил ни слова. Кромешная тьма — они безуспешно ощупывали стены в поисках окна. Но когда глаза привыкли к темноте, увидели в слабом свете, падающем сквозь открытую дверь, высокий канделябр, поблескивающий как золото. Ботвид — он нес кресало и факел — высек огонь и зажег в канделябре расписную свечу. Тотчас оба почуяли сильное благоухание гвоздики и розы, и перед ослепленным взором предстала картина, повергшая их в восхищение. Под ногами расстилался ковер зеленой шерсти, мягкий, с длинным, как трава, ворсом; посредине — утопленный в полу мраморный бассейн, устланный по краю шкурами барсов; посредине же бассейна — столп, а на нем беломраморная статуя: женщина, готовая шагнуть в воду. Стенная роспись изображала греческие портики, где меж колонн виднелся ландшафт, озаренный теплым золотистым солнцем; в глубине лавры и померанцы вперемежку с темными кипарисами, колонны же на переднем плане увиты виноградом и ползучими розами, чьи побеги сходились на потолке в огромный сноп, а сноп этот поддерживали голые мальчуганы с крыльями за спиной и с луками.

Надпись над дверью гласила: Вода.

Поначалу Ботвид глаз не мог отвесть от прелестного ландшафта на стенах, а уж когда увидел беломраморную женщину, впал в безмолвный восторг, он чувствовал себя безгрешным, сильным и вместе с тем испытывал такое благоговение, какое вызывали у него прекрасные напевы в большом храме. Джакомо несколько времени молча наблюдал за ним. Потом сказал:

— Признаешь ли ты теперь божественную силу красоты?

— И все же, — отвечал Ботвид, — это создание человеческих рук.

— И все же оно превосходит сотворенное самим Господом!

— Выходит, человек сильнее Бога? Нет, это бесовское наваждение! Ты увлекаешь мои помыслы на ложные пути. И все же! Перед женщиной я, наверное, чувствовал бы себя грешником, но перед этим изваянием я чист! Неужто создания самого Бога нечисты, тогда как создания грешных людей чисты? Возможно ли такое?

— Наверное!

— Как бы то ни было, в этом греха нет.

— А ты уверен, что в другом есть грех?

Ботвид не ответил.

Они погасили свечу и вошли в четвертую комнату. Здесь их встретил поток красочного света из высоких витражных окон, сквозь которые сияло солнце. Стены были тоже расписные, разбитые на четырехугольные поля, где помещались натюрморты: зайцы, кабаны, утки, тетерева, являющие взору окровавленные свои внутренности; блюда с крабами, ракушками, всевозможной рыбой; корзины с яблоками, айвою, виноградом, смоквами. А поверху тянулся фриз, где вакханки и сатиры катили винные бочки, гонялись за нимфами, которые с полными кубками в руках бежали от них и падали под цветущими померанцевыми деревьями. Посредине стоял стол, уставленный серебряными сосудами и майоркским фаянсом; чучело павлина с развернутым хвостом красовалось меж двух римских ваз, еще полных высохшими цветами. Виноградные гроздья с засохшими ягодами, обглоданные кости с остатками мяса, винные кубки, где испарившееся вино оставило лишь красный осадок на стенках, ведерки, в которых стояли наклонясь кувшины с вином, хотя лед давно растаял, а вода высохла; стулья и лавки опрокинуты, ножи и вилки брошены на тарелках, а на дальнем торце стола, где некогда сидел хозяин, виднелось на скатерти красное пятно.

Джакомо поднял было крышку с глубокой миски, но тотчас опустил ее и отшатнулся, потому что там кишмя кишели белые черви.

Ботвид, испуганно озиравшийся вокруг, первым нарушил молчание:

— Это грех!

Джакомо указал на изжелта-красные буквы над дверью — Огонь, — потом спросил:

— А кто последним жил в этих покоях?

— Последний владелец, говорят, он испустил дух, сидя с друзьями за пиршественным столом. Но когда это было, я не знаю.

Джакомо кивнул на красное пятно.

— Здесь оно и случилось. Завидная смерть! В расцвете жизненных сил! Я прямо воочию вижу их всех! Вот хозяин, а рядом с ним хозяйка — любовница, не жена. Он молод и силен, она молода и красива. Вокруг сидят дамы, тоже молодые, красивые, и кавалеры, сильные, молодые мужчины; в душе у них ярко горит огонь жизни, питаемый душистым легковоспламенимым топливом, какое предоставляют им все царства природы. Лесные звери дают им свою кровь, что наполняет плоть соками и огнем; небесные птицы, водные рыбы и ракообразные раздувают пламя; земные плоды приглушают пожар, чтобы он не стал пожирающим, и, наконец, богоданная виноградная лоза дарует духу крылья, пробуждает веселье, убивает мучительные мысли. Разве ты не видишь, как вспыхивают щеки, как огненные взоры дам пожирают гибкие тела юношей, когда те наливают вино и чистят апельсины, так что прохладный сок брызжет им в лицо? Разве не слышишь шум голосов и смешки, приглушенные возгласы и громкий хохот, нежный напев лютни и резкие звуки рога, когда гофмейстер призывает наполнить кубки? По-твоему, все это грех? Разве ты не видишь этот пустой кубок, который был полон, когда его отодвинули прочь? Разве не видишь, как дух вина воспарил, поднялся в воздух, но оставил осадок! Можно ли тут не поверить, что у вина есть дух! Летучий, бренный, это правда, ибо все бренно, однако в недолговечности его и заключено счастье, ведь иначе он пробуждал бы лишь отвращение. Бренный, как веселье! Ведь что есть веселье? Ты скалишь зубы, но обещаешь не кусаться, вроде как череп на погосте, который с неизбывной веселостью смеется надо всем и вся, над тем, что все кончилось — и утомительная радость, и утомительная печаль.