– Догонит нас где-нибудь под Варшавой.

– Неужто так быстро теперь пойдём?

– А что! Вон как гонят!

Заговорили остальные.

– А моему старшему пятнадцать. И я не знаю, жив ли он. Под Минском наша деревня.

– Там, говорят, в партизаны многие подались.

– Да, мужики… В один приём у нас не получилось. Мы-то, считай, уже второго призыва. Первого уже почти нет. Выбили весь. А, видать, и третий понадобится. Вот под него дети как раз и подрастут…

– Смоленский, – вдруг спросил Воронцова Гришка, – а ты какого призыва? На резервиста вроде не похож. С какого года на фронте?

– С сорок первого. С октября месяца.

Гришка присвистнул. Кивнул на подвязанную на растяжке руку:

– И что, эта твоя нашивка первая?

– Третья.

В палате сразу затихли.

– Да, кому как. Вон, батю по первому заходу, а как сразу…

Вскоре Воронцов узнал, что лежат они в тыловом военном госпитале, а вернее, в обыкновенной школе, переоборудованной под госпиталь, что находится эта школа-госпиталь в городе Серпухове Московской области на тихой улице недалеко от такой же тихой, почти неподвижной, реки Нары. В палате вместе с ним лежат офицеры. Четыре капитана, два лейтенанта и два майора. Так что Гришка действительно был капитан. Прибыл он сюда из-подо Ржева. Артиллерист, командир батареи дивизионных 76-мм орудий. Правда, через несколько дней Воронцов слышал, как он рассказывал свою историю совсем по-другому: воевал под Сычёвкой, в разведке. Батя – майор Кондратенков. Воевал в Пятой гвардейской дивизии с января сорок второго. Командовал ротой, когда его полк одним из первых ворвался в Юхнов. Перед самым ранением получил полк, преобразованный в боевую группу. Ранен под Износками. Места для Воронцова знакомые. Другой майор, Грунин, начальник штаба стрелкового полка той же Пятой дивизии, попал под обстрел, когда вместе со своим оператором и ПНШ по разведке обходил передовую. Теперь перечитывал школьную библиотеку. В разговорах он участвовал редко. Послушает, усмехнётся, снисходительно качнёт головой – и снова в книжку. Капитанов вскоре выписали. С ними Воронцов даже не успел как следует познакомиться. В один день они прошли медкомиссию и явились в палату уже в отутюженных гимнастёрках. Сияя медалями и нашивками за ранения, попрощались и отбыли по своим частям. Из всех капитанов остался один Гришка.

– А я в свой полк возвращаться не хочу, – подал голос один из лейтенантов, обычно молчаливо слушавший своих соседей. Он уже ходил по палате, бережно придерживая свой бок. Огромный осколок прошёл по касательной, разрубив несколько рёбер. Ещё бы на сантиметр глубже…

– А чё так, Астахов? – поинтересовался Гришка. Гришка интересовался всем. Поэтому вступал в любой разговор. Скучно ему было в госпитале, невыносимо. Всё чаще он заговаривал о своей батарее, о товарищах.

– Да комбат у нас – сволочь. – Астахов смотрел в окно. Там кивал листвой старый клён. Клён дорос до третьего этажа и наполовину закрывал окно офицерской палаты. – Прицепился ко мне – то не так, это не так… Штрафбатом угрожает. Ротный сквозь пальцы смотрит. Водку вечерами вместе жрут. Не вернусь. В армейский офицерский резерв пойду. А там – куда попаду, туда и попаду. Наша доля известная: больше взвода не дадут, дальше «передка» не пошлют.

А через несколько дней Астахов рассказал свою историю, из-за которой у него с комбатом и разгорелся сыр-бор. В роте у них была санинструктор, землячка Астахова. Они даже в одной школе учились до войны. И началась у них любовь. А потом приглянулась она комбату. Стала ходить к нему в землянку… У того до неё была радистка. Он её, с пузом, месяц как в тыл отправил. Комиссовали радистку. Командир полка после того случая всех радисток разогнал, солдат вместо них набрал, мужиков. А комбат санинструктора присмотрел…

– Да плюнь ты на них, Астахов! – утешал его Гришка. – Плюнь и забудь!

– Так ведь он её бросит. Позабавится, сволочь, и бросит. У него в Москве семья, жена и двое детей. Фотокарточку как-то показывал. А мне пригрозил: будешь под ногами, мол, крутиться, в штрафную, на усмирение, пойдёшь…

– А чё ты штрафной боишься? Вон, Сашка, восемь месяцев в штрафной воевал! Вся грудь в орденах! Смотри, очухался и снова на передовую рвётся.

– Ты, Гришка, людей не баламуть, – оборвал артиллериста майор Кондратенков. – Зачем ты его под руку толкаешь? Видишь, он не в себе ещё. Такое не сразу забывается. Понимать надо. А тебе, Астахов, действительно в другую часть лучше уйти. А, знаешь, давай ко мне! У меня часть особая.

– Бать, да тебя же комиссуют, – возразил Гришка.

– Ни хрена меня не комиссуют! Ты что на меня, как на списанного одра смотришь? Комиссуют… Скорей тебя спишут. В тыл или ещё куда. Вошебойкой командовать.

Когда успокоились, майор Кондратенков, с трудом перевернувшись на бок, сказал:

– Вот у меня в полку насчёт этого, бабского дела, полный порядок. Я это ещё с прошлого года завёл: ни одной бабы на передовой. Чтоб и не пахло нигде юбкой. Бойцов набрал. Через месяц и санитарами стали, и фельдшерами. Так-то.

– Жестокий ты мужик, батя.

– Зато в землянках бл…ва нет! И командиры делом заняты. Голова у них работает правильно. Думают о том, как солдата накормить, да чтобы он не завшивел в окопе и малярией не заболел. А не о том, как удобней землянку перегородить, чтобы там радистке юбку задирать.

А Воронцов думал вот о чём. Если доктор говорит правду, если через месяц-другой он встанет на ноги и снова на фронт, то куда возвращаться ему? Снова в штрафную роту? Капитан Солодовников тоже где-то лежит в госпитале. Жив ли? Санитары уносили ротного в тыл в бессознательном состоянии. Медведев и Бельский убиты. Кондратий Герасимович… Его конечно же терять не хотелось. Старый боевой товарищ. Но если возвращаться, то неизбежно придётся выяснять отношения со старшим лейтенантом Кацем. Вот уж кого Воронцов не хотел видеть ни при каких обстоятельствах. И тут же он успокаивал себя: рано, рано думать о возвращении, слишком рано и самонадеянно…

Глава вторая

Однажды утром после очередного обхода Воронцова переложили на носилки и по прохладному коридору, пахнущему хлоркой и табаком, понесли в операционную.

Операцию делали под местным наркозом. Ему казалось, что он чувствует все боли, что никакого обезболивающего ему не сделали. Он собрал все свои силы и поднял голову, чтобы посмотреть на свои ноги. То, что он увидел, его ужаснуло. Кожа казалась содранной начисто, а из тканей мышц и переплетающихся сухожилий торчали какие-то тампоны и бесформенные предметы разной величины. Когда по дну эмалированного сосуда захлопал металл, Воронцов догадался, что он только что видел, и закрыл глаза.

Он снова пролежал неподвижно не меньше суток. На этот раз спать ему не давали. Гришка и лейтенант Астахов сидели над ним по очереди и будили:

– Не спи, Сашка, не спи, браток, нельзя тебе засыпать.

Даже майор Кондратенков окликал его, приказывал проснуться и думать о родных, если уже невмоготу.

Время, казалось, пронзало его тело, не задевая ни души, ни мыслей, и уходило, отлетало прочь, навсегда. Как ветер в поле. Как трассирующие пули, легко прорезающие пространство, – одна, другая, третья… Настоящего Воронцов почти не чувствовал. Он остро чувствовал прошлое. Но не всё прошлое, а только то, что с ним произошло в последние два года. Лица, глаза, голоса, жесты. Ему снова пришлось вспоминать и себя. Но многое он вспомнить так и не смог. Почему? В прошлом существовала какая-то злая и беспощадная сила, которая и угнетала и манила одновременно. Невозможно отделаться от прошлого. И вот что ещё он заметил: то, что в настоящем казалось пустяком, со временем вырастает до размеров невероятных. Когда-то в бою не оглянулся на крик о помощи. Боец, бежавший в цепи рядом, упал, а он не оказал ему первую помощь. Даже не подал команду другим, чтобы его перевязали и унесли в тыл… О другом подумал плохо и даже приказал сержанту присматривать за ним особо, а через день он лучшим образом проявил себя в бою… Стёпкиной матери до сей поры не написал письмо…